Собор. Роман о петербургском зодчем
Шрифт:
– Нет, – он покачал головой, – Огюст. Видишь ли, зовут-то обычно первым именем, данным при крещении, но у меня по-другому. Старший из Рикаров, брат моего отца, погиб во время египетского похода, и меня стали называть в его честь Огюстом. И вот только матушка так и звала меня всегда Анри. Но она тоже умерла…
– Да упокоит Господь Бог ее душу и душу вашего отца! – Элиза перекрестилась. – А теперь я буду называть вас Анри… Вам это имя очень идет. Можно мне?
Сержант опять засмеялся:
– Ты выдумщица, а? Идет имя… Ну, может быть. Зови, как хочешь, я не возражаю.
Почему-то ее наивные слова не раздражали
Лизетта слушала внимательно, но, когда Огюст произнес слово «архитектура», смущенно перебила его:
– Архи… Как вы сказали? Что это такое?
Такое вопиющее невежество его не покоробило. Он объяснил ей, рассказал об архитектуре так, как рассказывают только о заветной мечте. И она улыбнулась:
– Вы станете ар-хи-тек-то-ром. Я это вижу! Нет, не смейтесь, я всегда все вижу заранее. Вот когда болела моя матушка, это было три года назад… я сразу вдруг поняла, что она умрет. А ведь никто так не думал, ни доктор, ни священник. Но она умерла.
– Значит, жена мсье Боннера не матушка тебе? – спросил удивленно Огюст.
– Нет. Она мне мачеха.
– Значит, и ты сирота… – Он вздохнул. – Но что же поделаешь? Итак, ты думаешь, я смогу выучиться? А война как же? Когда еще мне удастся снять этот проклятый мундир! Вот Тони, тот выкрутился. А меня призвали после двух месяцев учебы!
– А кто такой Тони?
– Антуан Модюи. Мой лучший друг, и единственный, пожалуй. Тоже будущий архитектор и, знала бы ты, какой талантливый! Когда-то я от него и заразился этой страстью… Но ему было чем откупиться от военной службы, а мне нет.
Лизетта удивленно подняла брови:
– Он богат? Тогда почему же и вам не дал денег?
Это прямое и бескомпромиссное понимание дружбы слегка рассмешило Рикара. Но он ответил без улыбки:
– Богат, девочка, не он, а его отец. Тони – сын одного пройдохи-буржуа. Его папаша и с деньгами, и со связями. Но меня любит. Ему льстит дружба сына с дворянином – он сноб.
Элиза опустила голову и спросила отчего-то тихо и подавленно:
– Вы – дворянин, да?
– Да. А что в том плохого?
– Нет, что вы, ничего! – Она резко вскинула голову. – Просто я с дворянами еще никогда не разговаривала…
Они помолчали, слушая цикад и все больше проникаясь грустью их песнопения.
Наконец Огюст снова посмотрел на девочку и вдруг ласково взял ее маленькую руку с немного огрубевшей ладонью.
– Иди-ка спать, мадемуазель Элиза Виргиния Вероника! У тебя, я думаю, много работы в доме, раз ты живешь с мачехой… И у меня завтра бой. Если меня в нем не убьют, я сюда еще вернусь, наверное.
И опять его поразил недетский, серьезный, почти мудрый взгляд черных Элизиных глаз.
– Вас не убьют, – сказала она. – Я буду молиться. И я знаю: вас не убьют…
III
Что было потом? Что же было потом? Омерзительный запах пороха, грохот, лязг сабель и взвизгивание пуль. Пушечный выстрел, неожиданно грянувший из-за реки… И второй, последний…
Огюст очнулся, когда было уже за полдень…
Открыл глаза, и огненный меч тут же пронзил их, и мозг запылал от нечеловеческой боли…
Сквозь густо-красный туман проступили очертания поляны, речной берег, узкая полоска блестящей на солнце воды… Вокруг – трупы людей и лошадей, мелькание черных теней – это вороны слетались к богатой добыче.
Юноша хотел приподняться и не смог, не сумел оторвать налитый свинцом затылок от земли. Но не только голова его была наполнена болью, боль поднималась снизу, от правого бедра, проникала в живот, вызывая судороги и приступ тошноты, затем пронзала грудь.
«Умираю!» – подумал Огюст, и его охватил ужас.
Он заставил себя напрячься, прогнать дурноту и хотя бы чуть-чуть привстать, чтобы ощупать рукою голову и бедро. Он нашел раны, ощутил, как они кровоточат – кровь потекла по его пальцам, наполняя рукав мундира…
Как ему удалось перевязать платком голову, он потом не мог вспомнить. До бедра он не дотянулся обеими руками – было слишком больно приподыматься, и он каждый раз терял сознание. Пришлось просто прижать к ране обрывок рубашки и придавить сверху найденным рядом камнем. Это, конечно, не остановило кровотечения.
И все-таки настоящие муки ада были впереди. Он умирал от жажды, и вода была от него в пятнадцати шагах, но он не мог подползти к ней – ему даже не удалось со спины перевернуться на живот. А солнце поднялось еще выше, стало палить еще страшнее. Сержант задыхался, ему стало казаться, что тело его наполняет жидкий огонь.
Потом он вспомнил вдруг, вернее, даже не вспомнил, а увидел двухэтажный домик в Шайо, сползавшую вниз с холма дорогу, а внизу – Париж, которым он любовался из окна домика, когда был маленьким… Увидел свою тетушку Жозефину с вышиванием на коленях, милую Жозефину, поправляющую очки, ее быстрые ласковые пальцы с иглой, мелькающей подобно маленькой молнии, и ворох цветных ниток на старом мраморном столике… В комнатке Жозефины горели две свечи в серебряном подсвечнике – одном из последних сокровищ рода Рикаров, в графине синего стекла мерцало вино (тетя Жозефина иногда выпивала на ночь глоток, но делала это редко, и графин неделями оставался наполнен на две трети, потом на одну треть и пустел не скоро). Постукивая тростью, в маленькую комнатку часто заходил дядюшка Роже, грозный Роже Рикар, сухой и подчеркнуто надменный, и если заставал у тети маленького Огюста, и если время было после девяти вечера, беспощадно выгонял его, отправляя спать, и если Огюст робко сопротивлялся, мог дать и затрещину. Мальчик не позволял себе заплакать в комнате, только на лестнице, но в свою комнату он входил с сухими глазами, чтобы ничего не заметила мать… Она боялась Роже и никогда не бранилась с ним, но за сына могла бы вступиться, а Огюсту не хотелось, чтобы они ссорились, его мать и брат его отца. Да и подзатыльники дядюшки Роже были не слишком сильны, только жаль бывало в таких случаях сказки, которую не успевала досказать Жозефина, а на другой день она, как правило, безнадежно забывала начатое…