Собрание произведений в пяти томах. Том 3. Восьмидесятые
Шрифт:
Блеск! Какая работа. Так это делается. И ничего, что грандиозное зрелище закончилось безрезультатно. Вся страна производит впечатление тяжелоработающей, ничего при этом не производя.
Еще один урок в нашей начальной школе.
– Мы не рабы. Рабы немы.
– Да-да... Конечно...
Это было бы немыслимо даже два года назад
Вот я стою перед телекамерой немецкого ТВ, и никто не возражает. Я бы раньше боялся, мне и сейчас страшно. Ибо я в душе остаюсь человеком, который в лучшем случае никогда больше не появится на экране.
Мне сейчас говорят:
Я только читал свои вещи. Люди сами записывали их на магнитофон, кто-то переписывал, кто-то перепечатывал, кто-то переплетал, и появились специальные книги, изданные от руки. Сейчас я впервые вылез на солнечный свет и снова боюсь. Боюсь, не вреден ли он для меня.
Я не могу дать примеры сталинского, брежневского юмора. Мой юмор всегда был одинаковым. Он меня тянул, как собака тянет хозяина, и, может быть, мы чем-то приближали сегодняшнее время, а может, случайно попали в него. Я буду в выигрыше, если мои вещи устареют, – значит, улучшилась жизнь. Если жизнь не улучшится, они не устареют...
Есть ли у нас юмор?
Еще какой! Вся наша жизнь последних десятилетий. У нас был период слез, потом период смеха... Смех сотрясал нас. Мы в нем спасались. Люди приходили на концерт, то есть я приходил, а концерты у меня были на заводах, в институтах, люди оставались после работы, и мы смеялись вместе до слез или от слез.
Мы открывали для себя, что все думаем одинаково. Это теперь, когда открыли окна и двери, мы думаем по-разному... А раньше думали одинаково и очень нравились друг другу.
Ничто так не сближает разнообразные частицы, как давление сверху. Юмор становился все более непереводимым. Смех вызывали самые серьезные вещи. Допустим, рапорт в газету: «Мы такие-то, собрали тридцать центнеров с гектара. Посвящаем 1 Мая».
Ответ в газете: «Вы такие-то, собрали тридцать центнеров с гектара и посвятили 1 Мая. Сердечно поздравляем вас».
Или: «Я, Степанов, проехал сто тысяч километров без ремонта, хочу проехать еще сто тысяч километров».
Ответ: «Вы, Степанов, проехали сто тысяч километров без ремонта, хотите еще сто тысяч километров. Поздравляем вас и желаем проехать еще сто тысяч километров».
Как это все переведешь и кто поймет?
Юмор стал замкнутым и специфичным.
Мои произведения, написанные в тот сложный период, еще собирают публику, но это отголосок моего подполья. Мне надо искать другой путь, или вдруг уйдет все в прозе, тогда опять я в порядке, если мне окончательно не припомнят этот разговор.
Этот юмор специфичный, но это юмор огромной страны и собирает огромные массы людей, значит, он должен быть интересен вам, если вам не безразлична ваша жизнь.
Меня спрашивала уже какая-то английская журналистка: «Неужели вам не обидно, что ваши произведения не переводятся, что вы заняты спецификой своей страны?»
Я уже тогда знал, что, если мы изменим положение в своей стране, оно изменит положение во всем мире.
Сегодня мы живем в согласии со своим правительством, мы боимся за него, мы бережем его.
Я специально выступал перед охраной Кремля, веселил и развлекал их, чтоб они лучше работали.
Людей, умеющих решать, мало, умных среди них еще меньше. Много решительных дураков. А когда человек безапелляционно говорит, тебя так и тянет выполнить; уже когда бежишь обратно, громыхая ведром, думаешь: зачем поливать, когда идет дождь?
У меня такой был начальник, когда я в порту работал, Хаджибаронов его фамилия. Он ночью звонит, в шторм:
– Кто дежурный?
– Жванецкий.
– У вас же портальные краны заливает, немедленно принять меры.
Я засуетился, натягиваю плащ, а старый механик:
– Ты куда?
– Да вот краны заливает, начальник звонил...
– И что, ты идешь задом волны отбивать?
Когда решительно прикажут, очень сложно успеть оценить приказ, прежде чем сорваться и побежать...
Если сейчас пойти утверждать этот текст, десятки людей с радостью возьмутся утверждать и не утвердят. Надо брать игру на себя и, проиграв, объяснить, что это выигрыш, что так и надо было, что это было задумано, что будет несмешно, и половина не включит, догадываясь, а половина, не догадываясь, выключит...
И пора нам с юмором в Европу. Мы дали им природный газ. Надо веселящий, и все они пусть заливаются от хохота на своих кузнях, у своей плиты. Тут мы и появимся со своим юмором.
Обожаю выходить на аудиторию, которая уже хохочет.
Все гады – с моторами, и лишь орлы рассчитывают только на себя. Выглядят они, конечно, угрожающе, но прилетают поздно, когда все уже расхватали, и, сидя на утесе, долго рассказывают разным пресмыкающимся о своей неприспособленности и убеждениях. А те уже и не слушают, – у самих ничего нет, так еще слушать, почему у него ничего нет – глупо. Все возле машин, пикников и сыты кое-как. А тот, у кого ничего нет, всегда называет это убеждениями.
Чем отличается художник от нехудожника?
Этому не плати – он будет писать.
Тому плати – не будет.
Вы знаете, что я заметил: только пройди в мини-юбке с длинными волосами, и сразу начинают знакомиться, годами ходи в шинели с бородой – никого.
Когда уходите вы – звоните, пишите, встречайте. Когда уходят от вас – признайте свое поражение, исчезните! Ничто вам не поможет. Я люблю вас, от которых ушли.
Ваши почерневшие лица, боль, которую вы носите всюду. Ваше смешное открытие, что любовь помещается не в голове, а чуть выше сердца – там болит и болит.
Что ж там такое, чуть выше сердца? Что там болит? Душа? Уходят оттуда?
Я люблю ваши смешные одинаковые разговоры. Ваш растерянный вид, ваш воспаленный взгляд. Конечно, время лечит, но, когда вы вылечитесь, оно уйдет от вас тоже.
И вдруг совершенно неожиданно в Одессе, среди дождя и грязи, среди незнакомых свирепых людей, среди отсутствия денег и большого количества долгов, оказался я с хорошим настроением и приятными воспоминаниями.