Собрание сочинений Том 11
Шрифт:
Правы ли староверы — не знаю, а только можно пожалеть, что они и другие наши простолюдины еще не скоро будут читать книгу Карновича. Они бы, может быть, по ней многое, наконец, уяснили, что останется непонятным для некоторых наших малоначитанных и почти не знающих русской жизни ученых. [18]
Существует довольно распространенное мнение, будто народ русский, кроме многих иных отменных качеств, которыми он превосходит иные народы, еще отличается прирожденным «демократизмом». В печати так и не обинуясь и говорят: «наш русский народ от природы своей — демократическая нация». Другие этому и не верят и смеются, указывая на довольно общие и убедительные факты, как всякий русский охотно «лезет выше своего звания» и отчего у нас почитают «вышедшими в люди» только тех, кто именит и от прочих отличен по заслугам или даже и без оных. Само простонародье, почитаемое нынче за вернейший коэффициент народности в России, говорит: «народ ломлив», то есть любит «ломитьсяв честь», чтобы «в чести ломаться». Любит поклоны, любит чваниться, ищет лучших мест на сборищах и пирах, любит потеснить слабого и показать над
18
Валуй— это, очевидно, что-то тожественное или близкое к понятию, выражаемому словом «заплечный мастер», или палач. В старых (патриарших) Прологах все еще упоминаются валуии били валуями, то есть жилами воловьими, прототипами кнутов и плетей, уничтоженных при Александре II (17 апреля 1863 года). Вспомнив здесь об этих деятелях, невольно вспоминается и то, что многие из палачей, по игре случая, имели очень звучные и приятные фамилии, — так, например, по Петербургу прославили себя Никита Хлебосолов, Петр Глазов(давший будто свое имя известному Глазову кабаку), Василий Могучий, Степан Сергеевич Карелин(профессор своего дела) и Генрих Пасси. Каждое имя одно звучнее другого, а особенно Хлебосолов (см. «Русск<ий> арх<ив>», 1867 г.).
«Обаче горе тому, его же имя полнее дел его».
Как чуток народ и как смысленна его памятливость, это обнаруживается иногда удивительно. Чаще многих, например, встречается очень распространенная простонародная фамилияПоловцевы. Где есть «половецкий шлях» или «половецкий брод», там эту местность непременно кругом обсели Половцевы. В Орле немного повыше так называемой «Хвастливой мельницы» (или плотины) был, а может быть и теперь есть, «Половецкий мост» через Оку, а по сторонам «дворы», и тем дворам так и имя было «половецкие дворы», а жители этих дворов все «половцы» (один из них, Спиридон Половцев, заслужив много орденов в военной службе, был швейцаром у князя Трубецкого и был могущественный своего времени делец и замечательный взяточник). Но как ни много Половцевых, а народ все-таки редко кличет просто Половцев, а всегда «придает» — шелудивый, или «шелудивый половчин», или «половецкий шелудяк». Между тем жители от половецкого моста народ очень чистый, и вид их таков, что ничем не напоминает о такой неопрятной, заразной белезни, как шелуди. Отчего же дается им этот непременный придаток к фамилии? Сему есть историческая причина, и она станет ясной и понятной всякому, кто когда-нибудь со смыслом и памятливо читал в Киево-Печерском патерике благочестивое сказание о возведении «небеси подобной» Лаврской церкви. Там, между прочим, читается, что грабившие (в 1096 г.) Русь половцы были «шелудивы» до того, что и сам их хан Буняк, «поноситель бога христианского», тоже был весь «в шелудях». (Прим. автора.)
Вот и судите этот народ, аристократичен он, или он «от природы своей — демократическая нация». А если судить по житейским мелочам, то, кажется, можно подумать, что у нас на этот счет во всех слоях общества стоит гораздо больший хаос, чем у других людей, выработавших себе из своего аристократизма или демократизма что-либо определенное и пригодное к делу.
Откуда заимствован сюжет пьесы графа Л. Н. Толстого «Первый винокур»
Граф Л. Н. Толстой написал театральную пьесу для представления на народном театре. Пьеса называется «Первый винокур». Заглавие это тождественно с заголовком очень распространенной в народе литографической картинки, которая тоже называется «Первый винокур». Картину эту издавал и распространял по России недавно умерший книгопродавец Блиссмер * , торговавший дешевыми книгами на Гороховой улице. Торговля эта и издательство производились Блиссмером в последнее время при известной поддержке от Василия Александровича Пашкова и графа Модеста Мод<естовича> Корфа и их друзей * . После кончины Блиссмера издательство и торговля его перешли в руки его бывшего приказчика г. Гротте, продолжающего теперь дело Блиссмера в собственном магазине на Малой Морской. Литографированная картина «Первый винокур» наиболее распространялась, и, кажется, до сих пор наиболее распространяется, при содействии великосветских дам, сочувствовавших заботам В. А. Пашкова, вполне или отчасти. Дамы, каждый год разъезжаясь на летнее время из столицы в свои деревни, в глубь России, всегда покупали картину «Первый винокур» в очень большом количестве и, живя в деревнях, раздаривали экземпляры «Винокура» крестьянам, и те его брали и прилепливали на стенах своих изб, клетей и пунек. Покойные Ю. Д. Засецкая * и М. Г. Пейкер * (рожд. Лашкарева), ненавидя нетрезвость, — спустили множество экземпляров «Первого винокура» в русские селения. Не менее их потрудились в этом роде Чертковы и многие другие дамы, в поместьях которых давно явился с своей сатирою «Первый винокур». Крестьянам «винокур» везде нравился. Сюжет картины был такой: сидит сатана и учит курить вино, а в деталях были изображены разорения и бедствия, которые приносит перевод сытного хлеба на пьяный спирт, и возникающее отсюда пьянство, разврат и преступления, и «сини очи подбиты, и увечья», — словом, все то, что видели и что отмечали в своих сочинениях Кирилл Туровский * и Кирилл Белозерский. В общем, содержание всей картины можно хорошо выразить одною фразою преп. Кирилла: «Люди ся пропивают, а души гибнут».
Теперь из Москвы доходят известия, в чем состоит и пьеса графа Л. Н., написанная на это же самое заглавие.
Из этих известий оказывается, что «Первый винокур» графа Толстого трактует буквально тот же самый сюжет, с которым русские села в последнее десятилетие значительно ознакомлены при посредстве картины, издававшейся Блиссмером и распространявшейся усердием великосветских дам. Пьеса составляет как бы сценарио, в котором лица, изображенные на картине, говорят слова, соответствующие их целям и их настроению. Без сомнения, у великого мастера это могло и должно было выйти прекрасно, — как о том и отзываются. Но критике, следящей за тем, что граф Л. Н. производит в его нынешнем направлении, это опять дает указание на то, что автор «Первого винокура» своих сюжетов для народных рассказов и представлений не выдумывает и не сочиняет, а что он берет их готовые из книг или с картин, давно известных народу, но по странной случайности, кажется, совсем неизвестных многим из наших критиков. Если вспомнить Карлейля и Маколея и вспомнить также их ссылки и посылки на источники и материалы, то выйдет, что Карлейль * и Маколей * знали и простонародные книги и картины, а наши критики как будто этим пренебрегли, и оттого они больше бойки, чем многосторонне начитаны, и дают повод к нареканиям, что они знают не все, что литературному оценщику книг знать и понимать надобно.
О куфельном мужике и проч. Заметки по поводу некоторых отзывов о Л. Толстом
Новые произведения гр. Л. Н. Толстого продолжают беспрестанно вызывать разнообразные суждения. Энергические отзывы об этих сочинениях отличаются то энтузиазмом, доходящим порою до безмерного восторга с страстным желанием сравнять перед ним все остальное вровень с землею, то излишнею придирчивостью.
Попытки защитить многие нынешние мнения графа Л. Толстого не достигают цели. Теперь невозможно отнестись к его новейшим сочинениям с настоящим беспристрастием свободной литературной критики. Для этого, без сомнения, придет свое время, а до той поры теперь остается заботиться только о том, чтобы сохранить то, что чувствуют и как судят современные читатели, на глазах которых совершается величественный литературный успех гр. Толстого, а в то же время перед движением торжественной колесницы этого писателя с каким-то азартом производится идоложертвенное избиение литературных младенцев.
Когда настанет этот час, который не затмит величия гр. Л. Н. Толстого, но даст возможность говорить о достоинстве его сочинений с полною откровенностью, тогда для свободных от нынешних тенденций критиков может оказаться подспорьем то, что теперь упускается из виду нынешними критиками, пишущими под влиянием партийной страстности или других побуждений, литературе посторонних и не полезных.
Я не занимаюсь критикою и тем менее позволил бы себе критиковать сочинения графа Л. Н. Толстого, что и чрезвычайно трудно и чрезвычайно ответственно. Но чтобы установить точку моих отправлений к тому, что хочу сказать далее, — я оговариваюсь, что я разделяю мнение тех, кто считает графа Л. Н. великим и даже величайшим современным писателем в мире. Но из всех критиков, восхваляющих графа, по моему мнению, иностранные критики судят о нашем великом писателе лучше и достойнее, чем критики русские, а из иностранцев, кажется, всех полнее, глубже и правильнее понимает и толкует сочинения гр. Толстого — виконт Мельхиор де Вогюэ * .
Таково мое личное мнение. Может быть, оно и ошибочно и даже совсем неверно, но я его сознаю искренно и пишу далее. Именно по тому уважению, какое я питаю к графу Л. Н. Толстому как к великому писателю моей родины, я не в силах отрывать от него своего внимания и не могу не отмечать того, что в суждениях о нем отзывается крайнею несправедливостью и пристрастием. Особенно досадительным кажется, когда в толкованиях идей этого писателя — главное, или по крайней мере более значительное, как бы умышленно заслоняется идеями низшего порядка и меньшего значения.
Такое отношение к делу уже два раза побудило меня осмелиться выступить со своими замечаниями, которые я желал довести до ведома гг. критиков гр. Толстого. Я знал, что это небезопасно и что я могу за это потерпеть, но тем не менее я отважился. В первый раз я старался дать защитникам графа годное оружие для защиты Льва Николаевича от нападок на него со стороны г. Леонтьева. Я старался показать и показал, что Л. Н. Толстой согласен с Исааком Сирином, которым его упрекал г. Леонтьев, а что г. Леонтьев сочинений Исаака Сирина не знает * . Это было сильное оружие для защиты графа, но оно пренебрежено — вероятно, к немалому удовольствию г. Леонтьева и тех, кому надлежало почувствовать стыд за его необразованность и рискованные ссылки на христианских писателей, которых он не читал. Второй раз я указывал на сходство сюжетов гр. Толстого с некоторыми историями из Прологов * и тоже, кажется, показал то, что было нужно.
В оба раза замечания мои остались никем не опровергнутыми и даже не поправленными. Это позволяет мне надеяться, что я, пожалуй, указал нечто правильное. Иначе, конечно, мои ошибки и погрешности не прошли бы без колких замечаний со стороны критиков, расположенных к графу Толстому, и со стороны критиков, которые относятся к нему враждебно. Г-н Леонтьев, имеющий место в числе последних, должен бы, кажется, не пренебречь случаем уличить меня в неосновательности тех указаний, которые я ему сделал.
Нынче я опять вижу повод указать нечто другим критикам, увлекающимся своею страстностью и толкующим нечто пристрастно, а нечто упустительно.
Один из критиков, осуждающих нынешнее настроение графа, недавно порицал его за «легкомыслие» в объяснении известной истории, как множество людей, имевших возбужденный аппетит, обошлись с очень малым количеством пищи * . У гр. Толстого это представлено так, как бы люди устыдились своей заботы о пище и великодушно стали доставать все съедомое, что у кого было с собою, не для себя, а чтобы передать его другому. Все поделились, и еще осталось. Критик называет «такой мотив чудовищным, нелепым» и еще каким-то, и в том числе «не имеющим себе подобного».