Собрание сочинений (Том 2)
Шрифт:
Геннадий выпил коньяку, послушал песни Лещенко — загрустил… Цыцаркин стал говорить, что как это, право, так распорядились, что единственный сын брошен на произвол судьбы, а чужая женщина — кому она нужна — оставлена в семье. И мягкий Изумрудов говорил что-то сочувственное, шлепая губами и редко, медленно помаргивая телячьими ресницами. Геннадий выпил еще рюмку и стал куражиться, заявляя, что плевал на всех, кто его не ценит, пусть они провалятся. Цыцаркин говорил: «Правильно!» — и гладил его по спине, как кошку. А Малютка ничего не говорил, но неотступно
Пили, говорили… «Что, хорош у меня сынок?» — восхищенно спрашивал Цыцаркин.
— Хорош, — слабым голосом пискнул Малютка.
— Хорош! — томно улыбаясь, прошлепал губами Изумрудов.
— То-то!
…Как вышло, что он взял у Цыцаркина деньги? На что он их взял? Как будто на поездку на теплоходе? Или еще на что-нибудь?.. Боялся, боялся, а тут выпил и взял, да еще при этих рожах… О, дурак, ведь он и расписку выдал Цыцаркину!..
При воспоминании о расписке хмель соскочил с Геннадия; голова перестала кружиться, фонари приняли нормальный вид и стали на свои места. «Вернуть, вернуть! И пусть отдает расписку, старый навозный жук!..» Он оглянулся, свернул на бульвар, прошел мимо парочек, шептавшихся под вязами, опустился на свободную скамью и, достав деньги, пересчитал их…
«Вернуть, конечно… Но, собственно, обязательно ли сейчас возвращать? — мелькнула мыслишка. — Будет случай — верну, безусловно, какой может быть разговор… Почему непременно сейчас? Цыцаркин вон каким орлом держится, разве он так держался бы, если бы с ним было… неблагополучно…»
Он встал и в раздумье зашагал дальше.
«…Безусловно, он держался бы иначе… Я трушу неизвестно чего…»
«…На теплоходе проехаться — это, в общем, мысль…»
«…А может, в Крым? Не в санаторий, а так… зажиточным туристом…»
«…Не дадут отпуск, недавно поступил… Ну, пусть дают без сохранения содержания…»
«…И я вот что сделаю — я матери куплю хороший подарок…»
Он увидел улыбку матери и услышал ее голос. И обнаружил, что стоит на Разъезжей, неподалеку от родного дома. Вон куда забрел — машинально, по старой привычке…
С Нового года он не был тут, предпочитал заходить к матери в горисполком. Повидаешься, поговоришь и уйдешь. Меньше укоров, меньше неприятных слов, не испытываешь неловких встреч с Ларисой.
Как ни убежден человек в праве своего сердца любить и не любить, а есть неловкость в этих встречах.
«Да нет, Лариса ничего, — подумалось сейчас, в минуту сомнения и робости. — Славная, преданная… Самые близкие люди ссорятся… потом мирятся…»
Он войдет, они все за ужином. Он спросит: «Ну, как вы тут?» Они станут его ласкать, угощать. Мать от радости будет бегать, как девочка.
Засидятся, он соберется уходить, они погрустнеют, и мать скажет: «Да ночуй, Геня. Куда так поздно? Трамвая уже нет». Пожалуй, он останется, поживет с ними… под материнским крылом…
Он увидел дом издали. Окошки освещены, все дома, никто не спит — у нас всегда ложились поздно.
Как в прошлый свой приезд, он подошел и заглянул в окно. Никого. Значит, ужинают на веранде. Он толкнул калитку и вошел в темный двор. На веранде света нет. Невозможно знакомо щелкнула щеколда калитки. Темнота пахла цветами табака.
Ни голосов, ни шагов. Между белеющими впотьмах табачными звездами он прошел дорожкой к задней двери. Она была не заперта. Но только он ступил на веранду, как голос тетки Евфалии закричал из комнат:
— Кто там?
— Я, я, — сказал, входя, Геннадий.
Тетка Евфалия подметала в столовой.
— О-о, где ж ты раньше был! — горестно сказала она, не дав ему поздороваться. — Только что уехала.
— Мать уехала? — переспросил он.
— Я же тебе говорю: только-только уехала.
— Надолго?
Евфалия бросила веник, распрямилась и подбоченилась.
— На курсы Цека Ве-Ка-Пе-бе, в Москву, — ответила она степенно. — А сколь там придется задержаться, дело покажет. Здравствуй, Геня.
Она поцеловалась с ним.
— Ох, какой стал мужчина!.. Давно я тебя не видала. Не бываешь, отвык… Покушать дать? А девочки провожают… Я тебе яишенку сделаю, со шпигом или без?
— Когда уходит поезд? — спросил Геннадий.
— Говорили что-то — в ноль часов сколько-то минут. Да не успеешь! Они машиной поехали…
Но он уже сбегал с крыльца.
Он не мог бы ответить — почему, но он должен был увидеть мать перед ее отъездом!
Он шел под крыло, а крыло ускользало…
Он мчался со всех ног. На Октябрьской посчастливилось поймать такси. Поезд уходил в ноль сорок. Геннадий выбежал на перрон за шесть минут до отхода.
И почти сразу увидел мать. Она стояла у вагона с букетом цветов и счастливо улыбалась ему: она его тоже увидела сразу.
— Вот он! — с торжеством воскликнула она, свободной рукой обвила его шею, притянула и поцеловала. — Я говорила — он придет! Я тебя все время жду.
Он поцеловал ее горячо, по-настоящему тронутый. Она была приподнятая, праздничная, благодарная ему за то, что своим приходом, своим поцелуем он избавил ее от огорчения, от грустных мыслей… «Знаете что? — говорило ее воинствующе-энергичное лицо, — давайте-ка нынче без неприятностей, я вот в Москву еду и рада, мне, видите, какие цветы принесли, — не хочу на сегодняшний день неприятностей, и все!»
— Мальчик, родной, ненаглядный мой, — быстро прошептала она ему в ухо, целуя.
— Молодец, Геня, что приехал проводить, — стальным голоском сказала Юлька. — Как твои дела? Все в порядке? Ну, хорошо…
Юлька, Лариса, Андрей, еще какие-то люди — должно быть, сослуживцы матери — стояли рядом. Геннадий поздоровался. «Мой сын!» — радостно говорила мать, представляя его незнакомым… Рука Ларисы была отчужденная, боязливая. Он слегка сжал ее пальцы; они неприязненно отдернулись…
Посадка кончилась, отъезжающие входили в вагоны, какой-то гражданин с чемоданом выскочил как ошпаренный из здания вокзала и мчался вдоль поезда. Мать взяла Геннадия за руку и крепко сжала.