Собрание сочинений Том 3
Шрифт:
«А-а! — закричал в эту секунду Готовцев, — так вот я тебя, канальский народ, наконец припер к стене… теперь тебе уж некуда назад податься, и ты строишь что мне нужно… и за это я тебя целую… да-с, целую сам своими собственными устами».
С этим он взял меня обеими руками за лацканы, поцеловал меня холодным поцелуем в лоб и проговорил:
«Вот как я тебя благодарю за твое послушание! А если ты огрызаешься и возбуждаешь ведомство против ведомства (он начал меня раскачивать за те же самые лацканы), если ты сеешь интриги и, не понимая начальственных забот о тебе, начинаешь собираться
И представьте себе: он действительно только не плюнул на меня, а то проделал со мною все, что говорил: то есть схватил меня за шиворот, выбросил вон и приподдал в сенях коленом.
Я понял из этого затруднительность сельских общин в совершенстве и, удирая скорей домой в деревню, всю дорогу не мог прийти в себя.
«Нет, — решил я себе, — нет, господа уездная интеллигенция: простите вы меня, а я к вам больше не ездок. С вами, чего доброго, совсем расшибешься».
Но как дело-то, однако, не терпит и, взявшись представить записку, ее все-таки надо представить, то думаю: действительно, махну-ка я в губернский город — там и архивы, и все-таки там больше людей с образованием; там я и посоветуюсь и допишу записку, а между тем подойдет время к открытию собраний.
Сборы невелики; еду в губернский город и, признаюсь вам, еду не с спокойным духом.
Что-то, мол, опять мне идет здесь на Руси все хуже и хуже; чем-то теперь здесь одарит господь!
Глава шестьдесят пятая
Прежде всего не узнаю того самого города, который был мне столь памятен по моим в нем страданиям. Архитектурное обозрение и костоколотная мостовая те же, что и были, но смущает меня нестерпимо какой-то необъяснимый цвет всего сущего. То, бывало, все дома были белые да желтые, а у купцов водились с этакими голубыми и желтыми отворотцами, словно лацканы на уланском мундире, — была настоящая житейская пестрота; а теперь, гляжу, только один неопределенный цвет, которому нет и названия.
Первое, о чем я полюбопытствовал, умываясь, как Чичиков * , у себя в номере, был именно неопределенный цвет нашего города.
— Объясните мне, пожалуйста, почтенный гражданин, — спрашиваю я у коридорного лакея, — что это у вас за странною краской красят дома и заборы?
— А это-с, сударь, — отвечает, — у нас нынче называется «цвет под утиное яйцо».
— Этакого цвета у вас, помнится, никогда не было?
— И звания его, сударь, прежде никогда не слыхали.
— Откуда же он у вас взялся?
— А это нынешний губернатор нас, — говорит, — в прошлом году перекрасил.
— Вот, мол, оно что.
— Точно так-с, — утверждает «гражданин». — Прежде цвета были разные, кто какие хотел, а потом был старичок губернатор — тот велел всё в одинаковое, в розовое окрасить, а потом его сменил молодой губернатор, тот приказал сделать всё в одинаковое, в мрачно-серое, а этот нынешний как приехали: «что это, — изволит говорить, — за гадость такая! перекрасить все в одинаковое, в голубое», но только оно по розовому с серым в голубой не вышло, а выяснилось, как изволите видеть, вот этак под утиное яйцо. С тех пор так уж больше не перекрашивают, а в чистоте у нас по-прежнему остались только одни церкви: с архиереем все губернаторы за это ссорились, но он так и не разрешил церквей под утиное яйцо подводить.
Я поблагодарил слугу за обстоятельный рассказ, а сам принарядился, кликнул извозчика и спрашиваю:
— Знаешь, любезный, где Фортунатов живет?
Извозчик посмотрел на меня с удивлением и потом как бы чего внезапно оробел или обидясь отвечал:
— Помилуйте, как же не знать!
Поехали и приезжаем.
Извозчик осаживает у подъезда лошадь и шепчет: «первый человек!»
— Что ты говоришь?
— Василий-то Иваныч, говорю-с, у нас первый человек.
— Ладно, мол.
Вхожу в переднюю, — грязненько; спрашиваю грязненького казачка: дома ли барин? Отвечает, что дома.
— Занят или нет?
— Никак нет-с, — отвечает, — они после послеобеденного вставанья на диване в кабинете лежат, дыню кушают.
Велел доложить, а сам вступаю в залу.
Глава шестьдесят шестая
Уж я ходил-ходил, ходил-ходил по этой зале, нет ни ответа, ни привета, и казачок совсем как сквозь землю провалился.
Наконец растворяется дверь, и казачок тихо подходит на цыпочках и шепчет:
— Барин, — говорит, — изволят спрашивать: вы по делу или без дела?
Черт знает, думаю, что на это отвечать! Скажу, однако, если он бьет на такую официальность, что приехал по делу.
Малец пошел и опять выходит и говорит:
— По делу пожалуйте в присутствие.
— Ну, мол, — так поди скажи, что я без дела.
Пошел, но и опять является.
— Как, — говорит, — ваша фамилия?
— Ватажков, — говорю, — Ватажков, я же тебе сказал, что Ватажков.
Юркнул малец и возвращается с ответом, что барин-де сказал, что они никакого Сапожкова не знают.
То есть просто из терпения вывели!..
Рассвирепел я, завязал мальчишке дурака и ухожу, как вдруг, слышу, добродушным голосом кричат:
— Ах ты, заморская птица! Орест Маркович! воротись, брат, воротись! Я ведь думал, что черт знает кто, что с докладом входишь!
Гляжу, в окне красуется Василий Иванович Фортунатов — толст, сед, сопит и весь лоснится.
Возвращаюсь я, и облобызались.
Обыкновенные вопросы: что ты, как ты, откуда, давно ли, надолго ли? Ответив на этот допрос впопад и невпопад, начинаю сам любопытствовать.
— Как ты? — говорю. — Я ведь тебя оставил социалистом, республиканцем и спичкой, а теперь ты целая бочка.
— Ожирел, брат, — отвечает, — ожирел и одышка замучила.
— А убеждения, мол, каковы?
— Какие же убеждения: вон старшему сыну шестнадцатый год — уж за сестриными горничными волочится, а второму четырнадцать; все своим хребтом воздоил и, видишь, домишко себе сколотил, — теперь проприетер * .