Собрание сочинений Том 7
Шрифт:
— Вот можете меня видеть; но только покорно вас благодарю — вы меня сглазили. Я вам за это отомщу.
Я проснулся, позвонил человека и велел подавать одеваться, и сам себе подивился: как ясно привиделся мне во сне Иван Петрович!
Приезжаю к губернатору — все освещено, и гостей уже много, но сам губернатор, встречая меня, шепчет:
— Расстроилась самая лучшая часть программы: картины не могут состояться.
— А что случилось?
— Тссс… я не хочу говорить громко, чтобы не портить общего впечатления. Иван Петрович умер.
—
— Да, да, да, — умер.
— Помилуйте, — он три часа тому назад был у меня, здоров-здоровешенек.
— Ну и вот, придя от вас, прилег на диван да и умер… И вы знаете… я должен вам сказать на тот случай, чтобы его мать… она в таком безумии, что может прибежать к вам… Она, несчастная, убеждена, что вы и есть виновник смерти сына.
— Каким образом? Отравили его у меня, что ли?
— Этого она не говорит.
— Что же она говорит?
— Что вы Ивана Петровича сглазили!
— Позвольте… — говорю, — что за пустяки!
— Да, да, да, — отвечает губернатор, — все это, разумеется, глупости, но ведь здесь провинция — здесь глупостям охотнее верят, чем умностям. Разумеется, не стоит обращать внимания.
В это время губернаторша предложила мне карту.
Я сел, но что я только выносил за этою мучительною игрою — и сказать вам не могу. Во-первых, мучит сознание, что этот милый молодой человек, которым я так любовался, лежит теперь на столе, а во-вторых, мне беспрестанно кажется, что все о нем шепчут и на меня указывают: «сглазил», даже слышу это глупое слово «сглазил, сглазил», а в-третьих, позвольте вам за истину сказать — я вижу везде самого Ивана Петровича!.. Так глаз, что ли, наметался — куда ни взгляну — все Иван Петрович… То он ходит, прогуливается по пустой зале, в которую открыты двери; то стоят двое разговаривают — и он возле них, слушает. Потом вдруг около самого меня является и в карты смотрит… Тут я, разумеется, и понесу с рук что попало, а мой vis-`a-vis обижается. Наконец даже другие стали это замечать, и губернатор шепнул мне на ухо:
— Это вам Иван Петрович портит: он вам мстит за себя.
— Да, — говорю, — я действительно расстроен, и мне очень нездоровится. Я прошу позволения расписать игру и меня уволить.
Это одолжение мне сделали, и я сейчас же поехал домой. Но я еду на санях, и Иван Петрович со мною — то рядом сидит, то на облучке с кучером явится, а лицом ко мне.
Думаю: не горячка ли у меня начинается?
Приехал домой — еще хуже. Чуть лег в постель и погасил огонь, — Иван Петрович сидит на краю кровати и даже говорит:
— Вы, — говорит, — меня ведь в самом деле сглазили, я и умер, а мне никакой надобности не было так рано умирать. В том-то и дело!.. Меня все так любили, и тоже катушка, и Танюша — она еще недоучена. Какое им от этого ужасное горе!
Я позвал человека и, как это ни было неловко, велел ему лечь у себя на ковре, но Иван Петрович не боится; куда ни
Насилу я утра дождался и первым делом послал одного из своих чиновников к матери покойного, чтобы отвез и как можно деликатнее передал ей триста рублей на похороны.
Тот возвращается и привозит деньги назад: говорит — не приняли.
— Что же, — спрашиваю, — сказали?
— Сказали, что «не надо: его добрыелюди похоронят».
Я, значит, был на счету злых.
А Иван-то Петрович, как только я про него вспомню, сейчас тут и есть.
В сумерки не мог оставаться спокойно: взял извозчика и сам поехал, чтобы взглянуть на Ивана Петровича и поклониться. Это ведь в обычае, и я думал, что никого не обеспокою. А в карман взял все, что мог, — семьсот рублей, чтобы упросить их принять хоть для Тани.
Глава девятая
Видел Ивана Петровича: лежит «Белый орел» как подстреленный.
Таня тут же ходит. Такая, действительно, черномазенькая, лет пятнадцати, в коленкоровом трауре и все покойника оправляет. По голове его поправит и поцелует.
Какое терзание это видеть!
Попросил ее: нельзя ли мне поговорить с матерью Ивана Петровича.
Девушка отвечала: «хорошо» и пошла в другую комнату, а через минуту отворяет дверь и приглашает взойти, но только что я вошел в комнату, где сидела старушка, та сейчас встала и извиняется:
— Нет, простите меня, — я напрасно на себя понадеялась, я не могу вас видеть, — и с этим ушла.
Я был не обижен и не сконфужен, а просто подавлен, и обратился к Тане:
— Ну, хоть вы, молодое существо, может быть вы можете быть ко мне добрее. Ведь я же, поверьте, не желал и не имел причины желать Ивану Петровичу какого-нибудь несчастия, а тем меньше смерти.
— Верю, — уронила она. — Ему никто не мог желать ничего дурного — его все любили.
— Поверьте, что в два-три дня, которые я его видел, и я полюбил его.
— Да, да, — сказала она. — О, эти ужасные «два-три дня» — зачем они были? Но тетя это в горе так обошлась с вами; а мне вас жалко.
И она протянула мне обе ручки.
Я взял их и сказал:
— Благодарю вас, милое дитя, за эти чувства; они делают честь и вашему сердцу и благоразумию. Нельзя же, в самом деле, верить такому вздору, будто я его сглазил!
— Знаю, — отвечала она.
— Так явите же мне ласку… сделайте мне одолжение во имя его!
— Какое одолжение?
— Возьмите вот этот конверт… тут немножко денег… это на домашние надобности… для тети.
— Она не примет.
— Ну, для вас… для вашего образования, о котором заботился Иван Петрович. Я глубоко уверен, что он бы это оправдал.
— Нет; благодарю вас, я не возьму. Он никогда ни у кого ничего не брал даром. Он был очень, очень благородный.