Собрание сочинений в 15 томах. Том 11
Шрифт:
— Возможно, — согласился Сарнак. — Но мне лично ее обнаружить не удалось.
— Это у них называлось «история», — с готовностью подсказала Файрфлай.
— Верно, — кивнул Сарнак. — Да, я думаю, они пытались пробудить у детей интерес к деяниям английских монархов, хотя более скучной компании, чем наши короли и королевы, свет не видывал. Если иному из них и удавалось порой привлечь внимание к своей особе, это всегда было связано с каким-нибудь актом особо изощренной жестокости. Так, например, очень колоритной фигурой казался нам Генрих VIII, обладавший таким любвеобильным сердцем и столь деликатными понятиями о святости брака, что всякий раз, прежде чем взять себе новую жену, непременно отправлял к праотцам старую. Был еще и некий Альфред, приметный тем, что сжег какие-то пироги, хотя зачем ему это понадобилось,
— Так это все, чему вас учили? — воскликнула Санрей.
— Королева Англии Елизавета носила брыжжи, а Яков Первый, король Англии и Шотландии, целовался со своими фаворитами.
— Но при чем тут история?
— Непонятно, правда! — рассмеялся Сарнак. — Теперь и мне это видно — когда я проснулся. Но, честное слово, только этому нас и учили.
— И вам ничего не говорили о том, как зарождается жизнь, и гаснет, и возникает опять, о ее бесконечных радостях и безграничных возможностях?
Сарнак покачал головой.
— В школе — нет, об этом говорили в церкви, — напомнила Старлайт, по-видимому, основательно знакомая с историей. — Сарнак забывает о церкви. Ведь надо помнить, что это был век напряженной религиозной активности. Повсюду стояли храмы. Один из каждых семи дней целиком посвящался изучению судеб человека и путей господних. По всей стране из края в край разносился перезвон колоколов и церковные песнопения. В этом была своеобразная красота, правда, Сарнак?
— Это было не совсем так, — подумав, с улыбкой отозвался рассказчик. — И здесь наши книги по истории нуждаются в некоторой переработке.
— Но мы же видим церкви и часовни на старых фотографиях и кинолентах, а многие из старых соборов сохранились до наших дней, и они по-настоящему красивы!
— И все пришлось скреплять стальными балками, ставить подпорки и подводить новый фундамент, — вставила Санрей, — так мало в них вложено умения или, быть может, веры. И потом, ведь их строили не при Сарнаке.
— Не при Мортимере Смите, — поправил ее Сарнак.
— Их строили за сотни лет до него.
— О религии той или иной эпохи, — сказал Сарнак, — нельзя судить по храмам и церквам. В нездоровом теле может скрываться многое, от чего оно не в состоянии избавиться. Чем слабее организм, тем менее он способен сопротивляться образованию патологических и вредных наростов. А между тем сами эти наросты могут выглядеть куда как нарядно и красиво…
Попробую рассказать вам сейчас, какое место у нас дома занимала религия и в чем заключалось мое религиозное воспитание. В Англии существовало нечто вроде государственной церкви, которая, впрочем, уже в значительной мере утратила свое влияние на общество в целом. В Черри-гарденс были два англиканских храма: один старый и сравнительно небольшой, с четырехгранной башней, построенный еще в те времена, когда здесь была деревенька, а другой новый и просторный, со шпилем. Кроме того, у нас были еще три христианских церкви: одна принадлежала конгрегационалистам, другая — методистам, а третья — римским католикам старого толка. Каждая претендовала на то, что именно она представляет единственно верную форму христианской религии, и каждая имела священника, а большой англиканский храм даже двух: викария и его помощника. У вас может создаться впечатление, что в этих церквах, как в исторических музеях и храмах знания, которые мы возводим для нашей молодежи, была в самых волнующих и прекрасных формах представлена история человеческой расы, картины веского таинства жизни, объединяющего нас всех; что церковь возвышала людей, напоминая им о всеобщем братстве и избавляя от эгоистических побуждений… Но вот послушайте, каким все это представлялось мне.
Самых первых религиозных наставлений, полученных мною, я не помню, но, должно быть, еще в раннем детстве я заучил, как молитву, такой стишок:
Милый боженька, молю:
Ты услышь мольбу мою.
И еще одну молитву, в которой говорилось о чем-то, чего нельзя «преступать». Я был уверен, что речь идет о лугах или рощах, куда посторонним ходить запрещается. Начиналась она совершенно невразумительными словами: «Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя твое». Кроме того, в ней полагалось молить о «хлебе насущном» и призывать «царствие божие». Обучила меня этим молитвам мать в неслыханно раннем
Когда я подрос и стал ходить в церковь и воскресную школу, мои младенческие недоумения усугубились, сменившись затем равнодушием, служившим мне своеобразным средством самозащиты…
Для моей матери самым напряженным временем за всю неделю было воскресное утро. С вечера мы все, если можно так выразиться, «принимали ванну» внизу на кухне — все, кроме отца и матери, которые, кажется, вообще никогда не мылись целиком — впрочем, не берусь утверждать. Вставали мы в воскресенье немного позже, чем всегда, облачались в «чистую смену» и «выходное» платье. Люди в те времена навьючивали на себя ужасающее количество всякой одежды, потому что их хилые тела не выдерживали ни холода, ни сырости. Завтракали наспех, кое-как, в предвидении более значительных событий. Потом, поджидая, когда наступит время идти в церковь, мы рассаживались по углам, подальше от греха, стараясь не измять и не выпачкать ненароком платье, и притворялись, что с интересом читаем какую-нибудь из десятка книг, составлявших нашу домашнюю библиотеку. Мать тем временем занималась приготовлением воскресной трапезы, чаще всего жаркого. Моя старшая сестра относила мясо на сковороде к пекарю, что жил через дом от нас, и тот сажал его в духовку, чтобы оно зажарилось, пока мы будем в церкви. Последним вставал отец, появляясь перед нами в непривычном виде: с гладко причесанной на пробор головой, в черном пиджаке, при крахмальном воротничке, манишке и манжетах. Нас почти всегда задерживало какое-нибудь непредвиденное обстоятельство: то у одной из моих сестер обнаруживалась дыра на чулке, то у меня никак не застегивались ботинки и никто не мог найти крючок для застежек, то куда-то исчезал молитвенник. Все это создавало атмосферу лихорадочной суеты. Наступали тревожные мгновения, когда смолкал перезвон церковных колоколов и раздавался монотонный благовест.
— О-ох! Опять мы опоздаем! — приговаривала мать. — Опять опоздаем…
— Ну, мы с Пру пошли, — объявлял отец.
— И я! — подхватывала Фанни.
— Сначала крючок найдешь, мисс разгильдяйка, — останавливала ее мать. — Я-то знаю, что он был у тебя.
Фанни пожимала плечами.
— Не пойму, неужели нельзя завести ботинки на шнурках, как у всех нормальных детей? — некстати вставлял отец.
Мать, белая как полотно от усталости и спешки, возмущалась:
— На шнурках? Это в его-то годы! Я уж не говорю, что он все шнурки пообрывает…
— А что это там на комоде? — резко перебивала их Фанни.
— Ага! Знала, стало быть!
— Глаза на месте, вот и все.
— Фу ты, ну ты! Ей слово — она десять! Ах ты, дрянная девчонка!
Фанни опять пожимала плечами и отворачивалась к окну. Гнев матери был вызван причиной куда более серьезной, чем затерявшийся крючок. Накануне «мисс разгильдяйка» загулялась дотемна — с точки зрения моей матушки, это был, как вы потом поймете, страшный проступок.
Тяжело дыша, мать с раздражением застегивала мне ботинки, и мы наконец трогались в путь: впереди, ухватившись за руку отца, шествовала Пру; немного поодаль с презрительно-независимым видом шла Фанни, а за ними семенил я, изо всех сил стараясь выдернуть свою ручонку в белой нитяной перчатке из цепких материнских пальцев.
У нас было, как говорили тогда, свое «место» в церкви: длинная скамья с подушечками, перед ней — узкий пюпитр для молитвенников, приделанный к спинке передней скамьи. Мы гуськом пробирались к нашему месту, преклоняли колени и затем поднимались. Теперь мы были готовы к отправлению обряда, именуемого «заутреней».