Собрание сочинений в 15 томах. Том первый
Шрифт:
В девичестве Долженкова.
На похоронах меня поразили своей поэтичностью причитания-плачи её родной сестры Нюры.
Тётя посулилась списать на бумажку свои слова.
Да не списала.
Ждал-пождал я с полгода и, так и не дождавшись обещанного, сам поехал к тёте Нюре Кравцовой за Воронеж, в степной, в сомлелый на солнцепёке городишко Калач.
А под боком у Калача жила Новая Криуша. Отцово родовое гнездо. Столица нашей семьи.
Полсела – Санжаровские!
Чудно как-то…
Я похож на них, они
Ещё в молодые дни я всё рвался хоть разок съездить в Новую Криушу. Да мама отговаривала.
И только в Криуше я понял, почему она это делала.
Мой дед по отцу Андрей Дмитриевич, упрямистый казачара, в десятом колене выскочивший из вольных казачьих кровей, не вписался в «Красную дурь», как навеличивали криушане свой колхоз «Красная заря».
– Не пойду и всё. Ну хучь режьте!
Его не стали резать. Объявили кулаком.
На "суде" тройки только спросили:
– Богу веруешь? – Да.
– Хорошо. Три года тебе. Иди.
И весь минутный "суд".
"Троечники" были нелюбопытные. На каждого в вопросе пришлось меньше чем по одному слову. И каждому хотелось внести свою посильную лепту в выработку срока. Каждый великодушно отстегнул за каждое неполное своё слово по одному году.
И поднесли втроём все три года одному деду.
На размышление.
И чтоб не мешали ни домашние, ни соседи, добыли-таки не то что тёпленькое – от горячих сердец оторвали с кровью горячее местечко в уральском концлагере.
Вернулся.
Сызнова в Криуше клинки подбивают:
– Не пойдешь до нас у колхоз снова? Иля не одумался?
– Утвердился! Невжель я мешком прибитый?
Теперь репрессировали всех наших.
И уже целые семьи и деда, и отца ночью вытолкали с родной воронежской сторонки за Полярный круг.
На лесоработы.
А деду настукивал седьмой десяток.
А у отца с матерью было двое маленьких сынов. Митя и Гриша.
За чем все они полмесяца тащились в Заполярье?
"За туманом? За запахом тайги"?
Всё родовое наше гнездо в Новой Криуше разорили "неутомимые борцы за всенародное счастье на века".
Кого на север, кого на Дальний Восток, кого в Сибирь выжали. Все-е-ех «осчастливили».
Кулачьё же!
А у деда, у отца не было тёплых одеял. Укрывались самодельными дерюжками. Никаких работников не держали.
В заполярном селе Ковда, что прижилось к бережку Кандалакшского залива, я и родился в семье ссыльных переселенцев в субботу десятого сентября одна тысяча девятьсот тридцать восьмого года.
Выскочил я на свет и стандартным криком о том оповестил мир.
Оповестить-то оповестил, да вовсе и не подозревал по легкомыслию, что я уже четыре года как репрессированный. Родители "удостоились" этой чести ещё в Криуше в 1934 году. Выходит, за компанию и меня покарали тогда же? Досрочно! Став на очередную вахту в честь очередной годовщины Октября? Наказали за четыре года до рождения!
Оказывается, и я, ещё не появившийся с повинной на свет белый, был уже виноват в том, что мой дед, бунтарь, трудолюбик и правдолюб, тёзка знаменитого Сахарова, не разбежался вступать в колхоз и не позволил записываться и моим родителям.
В промозглой заполярной Ковде родители – они были чернорабочими – ишачили на лесопильном заводе.
Отмотали наши северный срок, ан подают на блюдечке с каёмочкой южный.
И семья выкатилась в Западную Грузию. В Махарадзевский район.
Это сейчас уже заграница.
Первое, что я ясно помню из детства, – это как под гнилыми, малярийными грузинскими дождями родители – выселенцы корчевали на косогорах леса.
Разводили в совхозе-колонии «Насакиральский» чайные плантации.
Сначала мы жили на первом районе (отделении) совхоза.
Потом, сразу после войны, всех рабочих отсюда пораскидали по остальным четырём. Нашу семью перевезли на арбе на пятый район. По пути завезли в центре совхоза в баню – она была в овраге, – где от вшей прожарили одежду и постельное бельё наше, где мы в первый раз вымылись по-настоящему. А так мы обычно мылись, конечно, не в турецком хаммаме, [1] а дома в корыте или в тазике.
А в бывших наших гнилых бараках на первом районе разместили… колонию.
1
Хаммам – турецкая роскошная баня.
Мы и не подозревали, что шиковали в тюремных апартаментах.
Жили мы горько.
За всё детство я видел несколько крохотных газетных кулёчков с дешёвыми конфетами-подушечками. И сахар был в большую редкость. Сахар у нас всегда был только в нашей моче. «Живой сахар». Этим «живым сахаром» мы, поцанва, орошали яблочные пупырышки. Яблоня росла вприжим к нашему барачному окну. С подоконника мы рвали горькие пупырышки, обдавали своим теплым «живым сахаром», яблочки становились не такими горькими, и мы их ели.
Только в восемнадцать лет я впервые увидел сливочное масло и то лишь тогда, когда беда прижала к больничной койке.
Отец погиб на фронте. Мама одна с тремя сыновьями. (Когда отец уходил на фронт, мама была беременна дочкой Машей. Маша умерла, не дожив и до года.) С темна до темна, без выходных мама ломила на чаю. По ночам рыла оградительные окопы: мы жили в прифронтовой полосе. И получала за каторжную работу горькие гроши.
Держались мы в основном домашним хозяйством.
Господин Огород. Огород – наша кладовка.