Собрание сочинений в 19 томах. Том 2. Сильные мира сего
Шрифт:
И она захлопнула калитку.
«Я просто болван, – говорил себе Лартуа на обратном пути, – законченный болван. Теперь мне придется послать ей завтра цветы, и она вообразит, что я и впрямь в нее влюблен. И кто только тянул меня за язык! А сейчас…»
Доехав до авеню Иены, он расплатился с шофером и с минуту неподвижно стоял на тротуаре, не решаясь вернуться домой. Затем взглянул на часы: было четыре утра. На небе занималась бледная заря, угрожая затмить свет звезд. Воздух был свежий, бодрящий, звуки, изредка нарушавшие тишину, казалось, звенели, точно хрусталь. Призрачная предрассветная дымка окутывала город. Лартуа
«Я достиг всего, к чему стремился, добился всего, чего желал; тысячи писателей, тысячи медиков завидовали мне сегодня, и все же я несчастен… Все дело в том, что я чувствую себя не по годам молодым. Вот источник драмы. Что сейчас предпринять?.. И подумать только, ведь в этом городе есть сотни молодых, красивых и одиноких женщин, которые были бы рады, окажись они этой ночью в объятиях мужчины! Но, увы, я их не знаю! Впрочем, сейчас они уже спят, все уже спят!»
Обуреваемый своими мыслями, он зашагал по направлению к Елисейским Полям и глядел по сторонам – не попадется ли ему навстречу одинокая женщина. Улица была пустынна. Он поравнялся с юной парочкой; влюбленные шли быстро, тесно прижавшись друг к другу. Какой-то пьяница брел, пошатываясь и хватаясь за стену. Тряпичник рылся палкой с крюком в мусорном ящике. Впереди Лартуа появилась женщина, должно быть проститутка. Сердце его забилось чуть быстрее, он ускорил шаг, чтобы догнать ее. Какое, в конце концов, имеет значение, что это уличная фея? Чем она, собственно, отличается от всякой другой? А потом, ее можно обо всем расспрашивать. Но незнакомка свернула на улицу Колизея и исчезла в воротах. В этот час даже проститутки возвращались домой. Лартуа продолжал идти, надеясь на новую встречу. Так он дошел до площади Согласия, никого не увидев по пути, кроме другой парочки, которая, обнявшись, сидела скамье.
И тут его глазам предстала площадь: горели сотни фонарей, били фонтаны, отливая бледно-сиреневым светом, возвышались фасады отеля «Крийон» и здания Морского министерства; а дальше, за мостом, возникала темная громада Бурбонского дворца… Казалось, он был воздвигнут не из камня, а из бронзы и строили его не простые люди, а подручные Юпитера.
– Красивейший город в мире, – прошептал Лартуа.
Мимо, громко дребезжа, проехало пустое такси. Он окликнул шофера:
– В детскую больницу!
Сонный врач-ординатор решил, что его разбудили из-за очередного несчастного случая – в ту ночь они следовали один за другим; каково же было его удивление, когда он увидел перед собой самого профессора, приехавшего в больницу в пять часов утра, да еще в смокинге.
– Как себя чувствует маленький Корволь? – осведомился Лартуа.
– С девяти часов вечера в коматозном состоянии, патрон.
– Я этого опасался. Хотел заехать в конце дня, но не мог. Церемония в Академии затянулась дольше, чем я предполагал, потом обед. Друзья так и не отпустили меня, до глубокой ночи сидели.
Он снял смокинг, вымыл руки и надел белый халат. Лицо у него было утомленное, но взгляд ясный, а речь краткая и точная.
– Пройдем к нему, – сказал Лартуа. – Кстати, еще три дня назад я говорил вам, что этого ребенка не спасти.
Профессор и ординатор углубились в пропахшие эфиром и формалином длинные коридоры, освещенные ночниками.
Дежурная сестра присоединилась к ним.
Лартуа толкнул стеклянную дверь и вошел в небольшую белую палату.
На кровати лежал мальчик лет девяти с синюшным лицом и прилипшими ко лбу влажными волосами; закинув голову, он едва слышно хрипел. На самой середине лба у него была родинка.
Лартуа пощупал пульс ребенка, поднял его веко и увидел закатившийся глаз; он потянул книзу простыню, и его взору предстало исхудалое, высохшее тельце; кожа маленького страдальца стала твердой, как жесть, мускулы одеревенели.
– Когда в последний раз вводили физиологический раствор? – спросил Лартуа.
– В шесть часов, профессор, – отозвалась сестра.
– Так… Надо будет ввести снова. А потом приготовьте все для укола в сердечную мышцу. Это может понадобиться каждую минуту.
– Вы надеетесь, патрон… – начал ординатор.
– Я ни на что не надеюсь, – отрезал Лартуа. – Я даже уверен, что укол ничего не даст. Но нужно бороться, мой друг, нужно всегда бороться, даже после наступления смерти.
Сестра повесила баллон с физиологическим раствором и глюкозой на крюк металлической стойки, отыскала на маленькой посиневшей ноге место, еще не исколотое при вливаниях, и теперь следила за тем, чтобы раствор медленно, капля по капле, вытекал из резиновой трубки.
– Если только его организм еще способен усваивать… – задумчиво произнес Лартуа.
Умирающий ребенок по-прежнему лежал неподвижно, ни на что не реагируя; глаза его закатились.
– Я видел фотографии в вечерних газетах, – сказал врач. – Церемония вашего приема в Академию была великолепна.
– Да, все прошло очень хорошо, без преувеличения хорошо. Зал был переполнен, публика настроена восторженно… Быть может, в один прекрасный день и вы испытаете все это, Моран.
– О нет! Я не обольщаюсь, мне никогда не дождаться подобного триумфа, – ответил ординатор, застенчиво улыбаясь.
Они с минуту помолчали, наблюдая за мальчиком.
Физиологический раствор больше не вытекал из трубки. Лартуа легонько тронул иглу, вонзившуюся в кожу. Сильный отек указывал на скопление жидкости.
– Ступайте отдыхать, Моран, и вы тоже, мадемуазель Пейе, – сказал Лартуа. – Нам нечего тут делать втроем.
– Позвольте мне остаться, профессор, – попросила сестра.
– Нет, я сам буду следить за развитием событий. Если только можно назвать это развитием… Мне и вправду никто не нужен, я сам введу адреналин в сердечную мышцу. Поверьте, я прекрасно справлюсь один.
И Лартуа остался возле умирающего ребенка; он не отрывал глаз от маленькой родинки, этой капли янтаря на муаровом лбу. Он не надеялся узнать что-либо новое о туберкулезном менингите, ничего сверх того, что уже было ему хорошо известно. Но этот прославленный клиницист, который из эгоизма не имел ни семьи, ни детей, до сих пор неизменно испытывал жалость при виде агонизирующего ребенка, хотя уже давно ничего не чувствовал, присутствуя при смерти взрослых. Именно это и было дорого Лартуа в его профессии: ощущение того, что в нем еще теплится чувство жалости к людям, что зеркало его души еще не все потускнело и способно отражать нечто, не имеющее непосредственного отношения к его собственной особе. «Бедный малыш, ему больше не суждено увидеть восход солнца!»