Собрание сочинений в 4-х томах. Том 2
Шрифт:
— Подумай, — посоветовала она.
— Не хочу, — быстро сказал он.
Лена строго взглянула на Федора. «Вот ты какой, — подумала она, — не хочешь, а придется. — Это же решила повторить вслух, но промолчала. — Он ведь прав, раз не хочет думать. Ну и я не хочу».
Голуби кружили в бездонном небе, потом как будто замерли в нем и ринулись вниз. Что-то с ними стряслось. Белыми тенями промчались они рядом с Леной и Федором, влетели в голубятню и тревожно заворковали.
— Держи, — протянул Федор закопченное стеклышко.
Она
Солнце сквозь него казалось ярко начищенным пятаком, красно-медным и очень близким. Руки грело его тепло, а через стекло оно было холодным.
Федор взглянул на часы.
— Сейчас, — сказал он, — следи внимательно.
Сперва Лена ничего не заметила. Потом солнечный край стал неровным, будто срубленным. И постепенно солнце стало походить на месяц.
Ветер стих, но Лену вдруг зазнобило. Федор удивленно смотрел на нее, а у девочки не попадал зуб на зуб. Он отложил стекло, взял ее за руку. Рука была как ледышка.
— Ты озябла? — спросил он тревожно. — Что с тобой? Что?
Но Лена не отрывалась от стеклышка. Тускнеющее солнце странно завораживало ее.
— Ничего! — сказала она. — Смотри! Пропустишь!
На улицу опускались стремительные сумерки. В тополях отчаянно орали напуганные вороны. И тут солнце исчезло. Вместо него в совершенно синем небе висело черное пятно. Голуби заворковали отчаянно, в полный голос, и Лена прошептала:
— Федя! Мне страшно!
И он снова взял ее за руку.
— Потерпи, — сказал он, — потерпи, сейчас кончится.
С минуту черное пятно, затмившее солнце, повисело в небе, потом край его засеребрился, и, словно обрадовавшись, тотчас дунул ветер. Сумерки посветлели. С каждым мгновением солнце освобождалось от страшной тени, потом снова стало медно-красным, и Лена бросила стекляшку. Раздался звон, и она смотрела на яркое солнце, и от яркости этой, от острой рези в глазах у нее вспыхнули слезы.
Голуби ворковали успокаивающе, вороны в тополях умолкли, и Лена почувствовала, что согревается.
Она повернулась к Федору. Он разглядывал ее испуганно.
— Что с тобой было? — спросил Федя.
Лена пожала плечами.
— Что-то было, — ответила она.
— Дурак, — сказал он, — зря я тебе его показал.
— Нет, — ответила Лена, — не зря. — И облегченно вздохнула. — Все-таки жить хорошо. На солнце смотреть. Но чтобы все понять, надо увидеть это пятно… Ты меня понимаешь?
Они долго молчали. Ветер шевелил высохшие травинки, шелестел в кустах, шумел тополиными листьями.
— Все беды — это солнечные затмения, — сказала Лена, — а жизнь — само солнце.
Из подъезда вышел папка. Подсел к ним. Попросил показать голубя.
Федор быстро поднялся в голубятню, тут же вернулся, дал Лене настороженного рыжего турмана, тот косил глазом, оглядывая новую хозяйку, вопросительно посматривал на Федора, открывал клюв, показывая острый розовый язычок, смешно дергал
Лена слушала, как Федор рассказывает отцу про голубей, и почти ничего не слышала. Федор тоже не слышал себя. Он говорил, а сам смотрел на Лену. И Лена смотрела на него.
Федор себя корил на чем свет стоит, ругал последними словами: у мамки вон какая беда, а он, словно угорелый, к Лене бежит. Беда, беда в дом пришла, умом он это распрекрасно понимал, да вот фокус в чем — беда с его счастьем совпала, и счастье это, встречи с Леной, сама она, лицо ее, из памяти не выходящее, беду домашнюю решительно отстранили.
Корит он себя. На Лену смотрит, вдруг вспомнит про мамкину недостачу, сморгнет и забудет, снова одну Лену видит, только ее. А про батяню и думать перестал. Грех отцовский совсем в стороне. Беззаботно, конечно, так жить, бессовестно даже, но ничего Федор с собой поделать не может. О доме и вспоминает только, когда к нему подходит.
В пятницу отец своим ходом добрался. Мокрый до ниточки, но трезвый. И в субботу с утра дома сидел. Мать и в субботу на базу ушла, проверка заканчивалась там, а батяня мрачнее тучи в комнате остался.
Вернулся Федор домой — боже мой, что творится! Отец босиком и с тряпкой в руке. Так тряпку жмет, с такой ненавистью, что та аж пищит. А лицо у батяни — хоть похоронный марш включай. Тряпкой об пол шлепает, чистоту наводит. Вот так штука!
Федя в тот день на отца чистоту в комнате свалил, хотел его в мамкиных глазах приподнять. Она засмеялась, не поверила. Странно: зацепила отца. Задела самолюбие. Конечно, был бы выпивши или с похмелья, про все бы на свете забыл, а трезвый запомнил. И трезвому — что делать. Взял тряпку, моет. Федор его похвалил, да сам не рад: батяня бровь изломал, нахмурился пуще прежнего.
— А что, — сказал, — я уж и впрямь такой, как думаете? — зашвыркал тряпкой дальше.
Федор на пороге потолкался: в комнату не войдешь, обратно к голубятне идти глупо: сию минуту с Леной расстались. Она-то рада будет, а что родители подумают?
Развернулся и пошел на базу к мамке.
Овощная база на завод, пожалуй, была похожа. Проходная, шлагбаум. И серые корпуса — один к одному. Урчат машины, перекликаются грузчики. Шумное место мамкина база. Только в хранилище пустота. Ворота настежь распахнуты, чернеет зев хранилища, будто чудовищная глотка, тянет из нее холодом, сыростью, душноватым запахом гнилья.
Федор вошел туда — пусто и мрачно. В полумраке виднеется некрашеная белая табуретка, на ней сидит мамка в черном халате и сапогах, только лицо и руки белые в темноте выделяются. Страшновато: табуретка, лицо и руки на черном фоне. И руки к лицу прижаты.
Федор к мамке подошел, хотел подкрасться незаметно, крикнуть, напугать, удивить, а потом пожалел: раскачивается мама на табуретке, как от зубной боли.
Федя присел перед ней на корточки, сказал:
— Да не убивайся ты раньше времени.