Собрание сочинений в 4-х томах. Том 3
Шрифт:
Наконец в десять часов, в ту минуту, когда под грохот пушек брали предместье Сент-Антуан, Фредерик попал в мансарду Дюссардье. Тот лежал на спине и спал. Из соседней комнаты неслышными шагами вышла женщина - м-ль Ватназ.
Она отвела Фредерика в сторону и сообщила ему, каким образом Дюссардье был ранен.
В субботу с баррикады на улице Лафайета какой-то мальчишка, завернувшись в трехцветное знамя, кричал национальным гвардейцам: «Так вы будете стрелять в ваших братьев!» Продолжали наступать, а Дюссардье, бросив ружье, растолкав всех, прыгнул на баррикаду
Она с полным знанием дела приготовляла все необходимое для перевязок, давала ему пить, ловила его малейшие желания, двигалась совершенно неслышно и смотрела на него нежными глазами.
Фредерик навещал его каждое утро в течение целых двух недель; однажды, когда он заговорил о самоотверженности Ватназ, Дюссардье пожал плечами:
– Ну, нет! Это небескорыстно!
– Ты думаешь?
– Я в этом уверен!
– ответил Дюссардье, не желая распространяться.
Она была так предупредительна, что приносила ему газеты, в которых прославлялся его подвиг. Эти похвалы как будто досаждали ему. Он даже признался Фредерику, что его беспокоит совесть.
Может быть, ему следовало стать на сторону блузников; ведь, в сущности, им наобещали множество вещей, которых не исполнили. Их победители ненавидят республику, и к тому же с ними обошлись очень жестоко. Конечно, они были неправы, однако не совсем, и честного малого терзала мысль, что, может быть, он боролся против справедливости.
Сенекаль, заключенный в Тюильри, в подвале под террасой173 со стороны набережной, не знал этих сомнений.
Их было там девятьсот человек, брошенных в грязь, сбитых в кучу, черных от пороха и запекшейся крови, трясущихся в лихорадке, кричащих от ярости; а когда кто-нибудь из них умирал, труп не убирали. Иногда, вдруг услышав выстрел, они решали, что их сейчас всех расстреляют, и бросались к стене, потом снова падали на прежнее место, и одуревшим от страдания людям чудилось, будто они живут среди какого-то кошмара, зловещих галлюцинаций. Лампа, висевшая под сводчатым потолком, казалась кровавым пятном, а в воздухе кружились зеленые и желтые огоньки, загоравшиеся от испарении этого склепа. Опасаясь эпидемии, назначили особую комиссию. Председатель только начал спускаться, как уже бросился назад, в ужасе от трупного запаха и зловония нечистот. Когда заключенные подходили к отдушинам, солдаты национальной гвардии, стоявшие на часах, пускали в ход штыки, кололи их наудачу, чтобы не дать им расшатать решетку.
Эти солдаты были безжалостны. Те, кому не пришлось участвовать в сражениях, хотели отличиться. Это был разгул трусости. Мстили сразу и за газеты, и за клубы, и за сборища, и за доктрины - за все, что уже целых три месяца приводило в отчаяние, и, несмотря на свое поражение, равенство (как будто карая своих защитников и насмехаясь над своими врагами) с торжеством заявило о себе, тупое, звериное равенство; установился одинаковый уровень кровавой подлости, ибо фанатизм наживы не уступал безумствам нищеты, аристократия неистовствовала точно так же, как и чернь, ночной колпак оказался не менее мерзок, чем красный колпак. Общественный разум помутился, как это бывает после великих бедствий. Иные умные люди после этого на всю жизнь остались идиотами.
Дядюшка Рокк стал очень храбр, чуть ли не безрассуден. Вступив в Париж 26-го с отрядом из Ножана, он не пожелал идти с ним назад и присоединился к национальной гвардии, расположившейся лагерем в Тюильри, а теперь был очень доволен, что его поставили часовым со стороны набережной, у террасы. Тут по крайней мере эти разбойники были в его власти! Он наслаждался, думая об их неудаче, об их унижении, и не мог удержаться от брани.
Один из них, белокурый длинноволосый подросток, приник лицом к решетке и просил хлеба. Г-н Рокк приказал ему замолчать. Но юноша жалобно повторял:
– Хлеба!
– Откуда я тебе возьму?
К решетке приблизились другие заключенные, с всклокоченными бородами, с горящими глазами; они толкали друг друга и выли:
– Хлеба!
Дядюшка Рокк возмутился, что не признают его авторитета. Чтобы испугать их, он стал целиться, а тем временем юноша, которого толпа, напирая, подняла до самого свода, крикнул еще раз:
– Хлеба!
– Вот тебе! На!
– сказал дядюшка Рокк и выстрелил.
Раздался страшный рев, потом все затихло. На краю кадки осталось что-то белое.
После этого г-н Рокк отправился домой; на улице Сен-Мартен у него был дом, где он держал квартирку на случай приезда, и то обстоятельство, что во время мятежа был испорчен фасад этого строения, немало способствовало его свирепости. Теперь, когда он снова взглянул на фасад, ему показалось, что он преувеличил ущерб. Поступок, только что им совершенный, умиротворил его, словно ему возместили убытки.
Дверь ему отворила дочь. Она первым делом сообщила, что ее обеспокоило слишком долгое его отсутствие; она боялась, что с ним случилось несчастье, что он ранен.
Такое доказательство дочерней любви умилило старика Рокка. Он удивился, как это она отправилась в путешествие без Катерины.
– Я послала ее за покупками, - ответила Луиза.
И она осведомилась о его здоровье, о том, о сем; потом равнодушно спросила, не случилось ли ему встретить Фредерика.
– Нет! Нигде, ни разу!
Путешествие она совершила только ради него.
В коридоре послышались шаги.
– Ах, извини!..
И она скрылась.
Катерина не застала Фредерика. Его уже несколько дней не было дома, а близкий друг его, г-н Делорье, находился в провинции.
Луиза вернулась, вся дрожа, не в силах сказать ни слова. Она хваталась за мебель, боясь упасть.
– Что с тобой? Да что с тобой?
– вскрикнул отец.