Собрание сочинений в 4-х томах. Том 3
Шрифт:
— Воробей в луже купается, перышки распустил, тополь малиновые сережки развесил, трава зеленая, — и споткнулся, точно ударили его.
Да что там ударили — стукнули, да и все, простое дело, — тут не ударили, тут нож всадили. В спину! По самую рукоятку.
— Трава зеленая, это точно, это я и без тебя знаю, — толкал в бок Анатолий, — ты расскажи, какая она зеленая? Чего увидел?
Чего увидел? Траву зеленую увидел, а на ней стоит Зинаида и пальчиком его манит, а за Зинаидой тетя Груня улыбается.
Приехала! Улыбается! Пальчиком манит! Но не это удар в спину.
Другое.
Ему дыхания не хватало, ловил ртом воздух, наглотаться не мог. Ну есть ли подлости людской предел? Нагулялась! А теперь заявилась! И пальчиком еще манит!
Сам не понял Алексей, как заскулил он. Не плач это был, не смех, а именно что поскуливания загнанной в угол собаки.
Анатолий его за плечо схватил:
— Что ты? Что с тобой?
Пряхин взглянул мельком на гармониста. Счастливый человек — глаз нет. Не видеть бы и ему собственного своего унижения, оскорбления, измывательства над собой.
— Ничего, — через силу ответил Анатолию. Не говорит гармонист ему о себе, жалеет, видно, раз не говорит, не считает нужным распространяться о том, что было, так вот и он помолчит о том, что есть. Повторил уверенней: — Ничего.
Остыл взгляд Алексея, сделался стеклянный. Смотрит он на Зинаиду и будто не видит ее. Будто не видит тетю Груню. Точно вымерзла его душа. Минуту назад он улыбался блаженно, да уж, видно, так устроена эта жизнь. Из огня да в полымя. Пришла беда, отворяй ворота. И нет — верно он думал! — нет любви между мужчиной и женщиной — между мужчиной и женщиной одна гадость, одна грязь, — есть только любовь чужих людей, единственное и высшее. Все прочее — бред, выдумки, прах, от которого боль непереносимая, слезы измен и унижений, обида и ненависть…
Молча, неотрывным, мертвым, пустым взором глядел он на зеленую, нежную траву, которую мяли, топтали ботинки Зинаиды.
Ушла. Исчезла вместе с тетей Груней, сердобольной до несправедливости. Сгинула, ранив навсегда своим видом Алексея.
— А все же, — сказал бодрым своим голосом Анатолий, — сводил бы меня в кино, братишка! На «Максима». Сколько прошусь. Говорят, идет.
— Пойдем, — согласился Алексей не своим голосом. Но Анатолий словно не заметил. Запел тихонько:
— Крутится-вертится, хочет упасть, кавалер барышню хочет украсть! Брось! Не горюй! Все образуется! Солнышку сверху видней!
Ох, черт побери! Первый раз захотелось Пряхину послать Анатолия по дальнему адресу. Ну ж разве не понять? Есть моменты, когда шутка колом в горле встает. Помолчать лучше. Или напиться.
Вот! Настала пора напиться ему, в самый раз. Алексей вспомнил, когда последний раз пил. Было это после большого горя. Достала тетя Груня самогону где-то, и он пил не пьянея.
— Давай выпьем, — предложил зло Алексей.
— С радости? Или напротив? — засмеялся Анатолий.
— С радости! — крикнул Пряхин, торопясь от карусели. — Еще с какой радости — слезы душат.
На рынке он отыскал, что хотел — стоило только приложить старание, как самогон на рынке находился, вернулся с оттопыренным карманом, прямо из бутылки, через горлышко отпил
— Ты за что? — спросил Анатолий, не уставая веселиться. Они забились в фанерный барабан, сидели на лежанке, дверцу прикрыв.
— Не знаю! — ответил Алексей. — Все равно.
— А я знаешь за что? За детей. Не за тех, кто на карусели нашей катается — эти и голодуху знают, и все другое, что война принесла, — а за тех, кто после войны родится, понимаешь. За тех, кто про такую карусель, как наша, и понятия иметь не будет — достанет им хорошей, настоящей радости. В общем за тех, кто не будет знать, что такое война.
Анатолий опрокинул бутылку, отпил свою половину, его передернуло. Хлопнул Пряхина по руке:
— Айда в кино!
Точно поменялись они местами.
Когда в фойе вошли, билетерши за спиной шушукались, головами покачивали — как их не понять: слепой в кино пришел. А погас свет, и Анатолий с Пряхиным будто глазами поменялись.
Алексей глядел на экран и ничего не видел. Что-то происходило там, что-то говорили и делали артисты, но, спроси его, ничего бы не вспомнил. Зато незрячий Анатолий улыбался во весь рот, шептал Алексею: "Теперь побежал! Теперь остановился! Сейчас песню запоет!" — и точно, артист пел все ту же, любимую Анатолия. Единственно, что доходило до Алексея, — это песня. Да и то не потому, что он слышал ее сейчас, а потому, что знал раньше.
Крутится-вертится, хочет упасть,
Кавалер барышню хочет украсть!
Вот тебе и вертится-крутится! Докрутился шар голубой! Довертелась Зинаида!
Она не выходила из головы Алексея. Волнами, постепенно захлестывая его, наплывало новое чувство — ненависть.
Он ненавидел Зинаиду. С каждой минутой все больше. Явилась полнехонька! Ну ладно, ее жизнь — ее дело. Как она там и что у нее — его это не касается. Все для Зинаиды Пряхин сделал. Поехала в Москву как жена. Пропала? Пошла своей дорогой? Все — ладно, все — так. Но зачем же являться сюда? Зачем сердце чужое рвать? Зачем измываться? Живи своей жизнью, отстань, не трогай, подумай: можешь боль причинить.
Алексей почувствовал руку Анатолия. Тот взял Пряхина за запястье, шепнул:
— Счастливец!
Алексей словно проснулся. Вроде как оголенным проводом его задело и током тряхнуло. «Счастливец»? Да чем же он счастливец-то? Зинаидой, может, ха-ха! Горем своим — тем, в гололед?
Но Анатолий повторил:
— Счастливец! Все видишь!
Да разве же этого достаточно: видеть, дышать, жить, чтобы быть счастливым? Мало этого, очень мало! Здоровый, зрячий, сытый может быть последним бедолагой, разве это не ясно?
Когда вышли из кинотеатра, капитан посоветовал:
— Только лошадей не гони!
Про что он?
— Решать будешь, лошадей не гони! Сплеча не руби!
Вон как. И впрямь ведь слепой, а все видит. А лошадей — лошадей гнал не он. Не он и виноватый.
Вечером тетя Груня подступиться к Алексею взялась:
— Смягчись, соколик, смилуйся!
— Да о чем ты говоришь, святая? Зачем и правое и неправое рядом умащиваешь?
Тетя Груня расстроилась:
— Даже в старое время говаривали: не вели казнить, дай слово молвить.