Собрание сочинений в 4 томах. Том 1
Шрифт:
Он любил всех девушек группы. Всех институтских машинисток. Всех секретарш ректората. И даже уборщиц, которые нагнувшись мыли цементные полы. Он любил всех девушек, исключая вопиюще некрасивых, капитулировавших в постоянной женской борьбе и затерянных среди мужчин, как унизительно равные. Но даже с такими у Лосика возникали изменчивые многообещающие отношения. Однажды Гена курил на бульваре, соединявшем два институтских здания. Возле него зубрила девушка. На девушке были стоптанные черные босоножки. Ее анемичное лицо, бедная прическа, школьная застиранная юбка,
Утром, засунув озябшие ладони в карманы пальто, Гена разносит телеграммы. Ему нужны деньги. И не оттого, что мальчику кажется, будто любовь продается за деньги. А оттого, что деньги и любовь загадочно связаны в его представлении. Как свет и тепло, как ночь и безмолвие… По крайней мере, Гена ожидает, что любовь и деньги утвердятся разом, вместе и навек.
Он читает фамилии, нажимает разноцветные кнопки, протягивает измятые бумажки. Потом в муках берет чаевые. Каждая монета со звоном падает на дно его гордости.
Пока Варя читала телеграмму: «..день ангела… здоровья… счастья…», Гена незаметно разглядывал ее.
— Ты замерз и хочешь чаю, — сказала Варя.
Под далекое ворчание унитаза Гена брел за стеганым халатиком. Мимо выцветших роз на обоях, мимо дверей, за которыми царили шорох и любопытство.
Они пили чай, разговаривали: «Ближе матери нет человека…» Лосик то и дело вскакивал, доставал из кармана носовой платок. Варя поправляла халат. Гена краснел, вздрагивая от звона чайной ложки… Постепенно освоился.
— У нас в ЛИТМО был случай. Одного клиента, — рассказывал Гена, — исключили за пьянку. Он целый год на производстве вкалывал. Потом явился к декану, вернее — к замдекану. А замдекана ему говорит: «Я на тебе крест поставил. Значит, ты мой крестник…» Правда же, смешно?
— Очень, — сказала Варя.
Через несколько минут Гена Лосик попрощался и вышел. Его встретила улица, тронутая бедным осенним солнцем.
«И все-таки, мой современник, жизнь прекрасна! И в ней есть, есть, есть место подвигу! Я чувствовала это, заглядывая в наивные близорукие глазе одного милого юноши. Словно почтовый голубь залетел он в форточку моей холодной кельи…
Мы говорили о пустяках, о книгах, об экзистенциализме. Разговор шел на сплошном подтексте.
Он смотрел на меня. Я чувствовала — ребенок становится мужчиной. Еще секунда, и я услышу бурные признания. О, Зигмунд Фрейд, увидев это, подпрыгнул бы от счастья… И тут я шепнула себе:
«Никогда! Этот мальчик не увидит суровой изнанки жизни! Не станет жертвой лицемерия! Не ощутит всей пошлости этого мира!»
Я встала и распахнула дверь. На полированной стенке клавесина блеснуло мое отражение.
Юноша горестно взглянул на меня, круто повернулся, и через секунду я услышала на лестнице его быстрые шаги.
Чтобы успокоиться, мне пришлось долго листать альбом репродукций Ван Гога.
Мы избежали того, что неминуемо должно было случиться…»
На тротуаре грудой лежали вещи. Фикус зеленел среди мебели, как тополь в районе новостроек. Майор с режиссером курили в тени от пивного ларька. Лосик, сидя на корточках, перелистывал югославский журнал.
— Так, — сказала Варя, — пойду взгляну…
Она зашагала вверх, касаясь холодных перил. Оглядела стены в прихожей. Мысленно простилась с каждой трещиной. Прошла коридором, узким и тесным от детских игрушек, велосипеда, лохани, сундуков, развалившегося ничейного шкафа. Оказалась в комнате, неожиданно просторной и светлой, как льдина. Там валялись аптекарские флаконы, обломки грампластинок, несколько мятых бумажек и потемневший кусок сахара…
Она умылась и вдруг помолодела без косметики.
Потом захлопнула дверь и ушла, не оглядываясь.
Был час, когда лишь начинает темнеть, а машины уже ездят с зажженными фарами. Вещи лежали около грузовика, бесцельные и неорганизованные, как трофеи. Вот только роскоши им не хватало. Даже мебель, импортная, гладкая, с пестрыми отражениями улицы, внушала тоску.
Малиновский, размышляя, уселся на кожаный пуф:
«Переезд катастрофически обесценивает вещи. В ходе переезда рождается леденящее душу наименование — скарб…»
Кузьменко вдруг обеспокоенно шевельнулся и сказал Малиновскому:
— Фильмов жизненных мало.
— Не понимаю.
— Я говорю, картин хороших нет. Вот тут смотрел однажды, у него квартира, у нее квартира, шифоньер, диван, трюмо… и все недовольны, ла-ла-ла да ла-ла-ла…
— Не видел. Не берусь судить, — ответил Малиновский, — думаю, что в фильме могли быть затронуты проблемы… этического характера…
— У нас в ЛИТМО был юмор, — перебил Гена. — один клиент сдавал экзамен по начерталке. Доцент Юдович выслушал его и головой качает. «Плохо, Садиков, два». А Витька Садиков наклонился к доценту и тихо говорит: «Поставьте тройку». Правда, смешно?
— Забавно, — сказал Малиновский.
— Ученье — свет, — небрежно высказался Кузьменко.
Варя разбудила шофера. Тот неохотно перешагнул через борт и оказался в кузове машины.
— Але! Подавайте! — сказал он, утвердившись над всеми.
И тотчас Малиновский, словно под гипнозом, взялся за ручки эмалированной кастрюли.
— Ложи на место, — приказал шофер, — кидайте оттоманку и сервант!
Он поставил громоздкие вещи у бортов, ловко рассовал книги. Страхуя зеркало подушками, уложил между кабиной и шкафом диванный валик. Потом лениво спрыгнул на асфальт и оглядел внушительных размеров дзот, точнее баррикаду. Торшер покачивался, как знамя…