Собрание сочинений в 4 томах. Том 4. Рассказы и повести
Шрифт:
В девять часов пятьдесят пять минут, как заметил Хайн по часам, легкое облачко проплыло над степью и растаяло где-то далеко-далеко. Пролетел самолет русских, но бомбы не сбросил: просто летел куда-то.
Ефрейтор приказал начинать работу. Хайн и вор Вагнер взялись за носилки. И вдруг не стало ни носилок, ни Вагнера, ни ясного неба, ни тихого дня. Хайна что-то подбросило в воздух. Он перевернулся там и грохнулся на землю. Несколько минут он лежал оглушенный; оглушенный не своим полетом к небесам и не падением, а тем ужасным, не прекращающимся ни на секунду ревом, словно гигантское стадо каких-то допотопных чудовищ ревело в один голос.
Рев
В этом тумане тоже грохало, возникали языки пламени, пахло гарью, свежей кровью, а дым, который Хайн принял за туман, становился все более густым. Он чернел, и в этой клокочущей черноте то и дело возникали кровавые пятна. Уже все видимое заволокло дымовой завесой: горизонт будто смыло, небо почернело, а отвесная, похожая на раскаленный утес, стена огня, изрыгаемого тысячами орудий, огнеметов и «катюш», сотрясала мир. Хайн видел, как побежали к батареям солдаты, как взревели орудия, но стоило им сделать два-три выстрела — и к небу полетели орудийные стволы, взрывная волна поднимала вверх то, что оставалось от солдат, бросала их наземь. Рвались неистраченные снаряды, сея смерть вокруг.
Смерть была везде и каким-то чудом щадила Хайна, оцепеневшего и лежавшего на краю насыпи у ямы.
Он не видел, куда девались ефрейтор и три могильщика. Он не знал, где носилки и лопаты.
Облака пыли, пронизанные буро-багровым светом, то вздымались вверх, то опадали. На телефонных столбах висели куски проволочных заграждений. Лошадь, визжа, барахталась в пяти метрах от Хайна, она силилась подняться, но у нее были отрублены ноги — словно срезаны ножом до колен.
В густом дыму появились тени, они мчались куда-то, стреляли, надрывая глотки, орали «Хайль Гитлер». Но вот из клокотавшей дымовой гущи сверкнуло, рвануло — и от взвода остался только один солдат. Он волчком крутился вокруг себя, потом упал, его подняло вверх, перевернуло и отбросило куда-то…
Раздался еще один оглушительный взрыв. Хайна швырнуло в сторону и засыпало землей. Стряхнув ее с себя, Хайн снова побрел к яме. Его почему-то неотвязно влекло к ней, словно она была единственным спасением. Бомба упала недалеко. Вся внутренность ямы была словно бы поднята экскаватором и выброшена на глиняные откосы. То, что Хайн и Вагнер сбрасывали вниз, оказалось опять на поверхности земли, а в глубине ямы Хайн заметил цветную куртку Кирша и расплющенную каску Вейстерберга.
Задыхаясь от гари и чудовищной вони, обессилевший, измаранный кровью, Хайн лег, чтобы передохнуть. Голова его лежала на чем-то похожем на два полена, но это теперь не имело никакого значения, потому что Хайну все время казалось, что он сам вот-вот обратится в такое же тяжелое, неподъемно тяжелое полено.
На секунду артиллерийская канонада прекратилась, затем все началось сначала с удесятеренной силой.
Это был чудовищный, грохотавший и окрашенный цветом крови ураган, откуда неслись громы и молнии, где все кипело, рвалось, оглушало, взрывало и разносило в пух. Землю будто вздыбили, и от страшных ударов, как казалось Хайну, раскалывались и падали небеса.
Все горело вокруг. Схваченная морозами почва трескалась, превращалась в прах, он обрушивался на Хайна, тоже извергая молнии, которые слепили глаза, и громы, от которых у Хайна, как ему думалось, лопались барабанные перепонки. Ему казалось также, что все дула русских орудий, пулеметов, автоматов, ужасные струи огнеметов, все бомбы самолетов направлены на него; что пехота окружает только его и танки идут грохочущей лавиной, чтобы раздавить его и превратить в прах и смешать с прахом земным.
Это был кошмар, которому не присниться, и в эпицентре его находился Хайн, оглушенный и окровавленный, хотя ни один снаряд и ни одна пуля не коснулись его, и бесчисленные осколки бомб миновали то место, где он лежал, втиснувшись в гору мертвецов, выброшенных из ямы и нагроможденных друг на друга в самых страшных сверхъестественных позах.
Мысли Хайна мешались. Порой он вообще ничего не чувствовал, будучи как бы в прострации в этом диком кипении боя, — он то затихал, то снова исполински обрушивался на степь, ставшую в тот и в последующие дни могилой тысяч людей, присоединившихся к тем, кого хоронил Хайн и его товарищи-штрафники.
Земля содрогалась под Хайном. Порой на него падал мертвец, и Хайн дико визжал от страха, как визжала лошадь с отрубленными ногами близ него несколько часов назад. Он даже и не думал о том, чтобы найти более тихое и безопасное место. Нет, он лежал, вцепившись окоченевшими руками в ноги ефрейтора Грольмана. Два полена — это были его ноги в сапогах, украденных у офицера Вагнером и теперь совсем ефрейтору не нужных. Хайн в своем состоянии полного затухания сознания не мог знать, что от Грольмана остались только ноги, а от. Вейстерберга, Кирша и Вагнера не осталось ничего вообще… И быть может, в те минуты господь бог, восседая на небесах, куда вознеслись их души, прикидывал в уме, куда пристроить этих солдат фюрера: бросить ли в кипящие смолы ада или направить в чистилище, дабы они смыли с себя преступления, совершенные в России, Польше, Франции, Чехословакии, Бельгии, Дании, Норвегии, Голландии; в Европе, Азии и Африке…
Хайну не довелось присоединиться к их компании, хотя каждую секунду это могло случиться. Он не чувствовал ничего — ни голода, ни жажды, ничего, кроме того, что почему-то еще жив. Каждая клетка его тела оледенела от ужаса, и он был похож на один из оледеневших трупов, среди которых спасался.
Мир для него перестал существовать; только пространство, занимаемое им, ощущал он, и это пространство могло стать для него либо спасительным земным пристанищем, либо он так и останется здесь, и никогда матери и сестрам не узнать, в какой яме, в какой именно части русской степи лежит их сын и брат.
Все, видимое Хайном и как-то отпечатывающееся в его мозгу, было нереальным, страшным видением, тонущим в грохоте стали и пламени взрывов. Пламя и грохот сливались в одно. Хайну казалось, что это началось не утром, а очень давно, и он уже не тот шальной, веселый и жуликоватый парень, а древний старик, у которого одеревенели все жилы и кровь холодна, как земля, на которой он лежал.
Иногда он машинально проводил негнувшимися пальцами по окаменевшему лицу, чтобы удостовериться этим жестом в способности двигать рукой и убедиться, что он продолжает жить среди дикого хоровода смертей.