Собрание сочинений в четырех томах. 1 том
Шрифт:
Я встретил его в Москве, на Советской площади. Говорят, она называлась раньше площадью Скобелева.
Я люблю этот район в предутренний час. Бледная холодная заря подымается над морозными университетскими улицами — Моховой и Никитской. Заря похожа на жидкий остывший чай. Эх, чай — теплый участник студенческих споров.
Задумчиво иду по переулкам.
Какое-то ожидание волнует меня. Мне кажется, что вот из-за угла, где над кружком зеленого снега качается фонарь, вдруг вывалит мне навстречу шумная гурьба молодых людей в распахнутых шинелях и шубах.
Мне кажется, я узнаю их: длинные вьющиеся волосы одного, впалые, желтые щеки другого, высокий лоб третьего. Я хочу броситься к ним и, содрав с головы кепку, сказать:
— Здравствуйте! Я вас знаю. Мы все знаем вас.
Но я подхожу к фонарю, который качается над кружком зеленого света, и никто не выходит мне навстречу. Мне кажется теперь, что я брожу по литературному кладбищу. Улицы и переулки лежат, как могильные плиты. Я, щурясь, читаю высеченные на них имена: Герцена, Белинского, Грановского, Огарева, Станкевича. Они лежат здесь, рядом. Это была прекрасная молодежь.
Парня же я встретил днем на Советской площади. Он прошел мимо меня, бросив равнодушный взгляд прищуренных близоруких глаз. А я остановился и застыл.
«Стой!» — чуть было не крикнул я.
И вдруг усомнился: он ли? Я знал, кого мне напоминает парень: двадцать второй год, «коммуну номер раз», Бенца — Бенцмана.
Бенц вспомнился мне в странном виде: босиком, без всяких признаков рубахи, в подштанниках, подвороченных выше колен, и в зеленой кепке с огромным козырьком, который все-таки не закрывал всего Бенцова носа, ибо нос его был вне конкуренции.
Бенца я помню худощавым порывистым парнем, с вечно вытянутой вперед головой; долгошеий, он был похож на аиста.
Этот же парень шел, раскачиваясь, уверенно размахивая чемоданчиком; парень был полноват, даже рыхловат, пожалуй. Москвошвеевский костюм туго сидел на нем. Так и казалось: костюм потрескивает, а пуговицы стонут. И нос у пария был не большой, а в меру. Мясистый этакий, хороший, подходящий нос. Нет, это не Бенц!
Так и шли впереди меня эти два образа: Бенцмана-аиста в подвороченных подштанниках и рыхлого парня с кожаным чемоданчиком в руках. Оба эти образа шли рядом, как знакомые, но не близкие люди, не сливались вместе, не обгоняли и не заслоняли друг друга.
А я шел сзади, сомневался, мучился и не решался ни окликнуть, ни отстать.
И вдруг парень сделал почти незаметный, но такой характерный жест: быстро, суетливо, одними локтями он поддернул брюки. Бац! Оба образа слились воедино, и я, уже не сомневаясь, закричал во все горло:
— Бенц! — и бросился к нему.
Но надо рассказать о подштанниках.
Летом 1922 года Бенцмана послали в Крым, на курорт.
— Езжай, Бенц! Загорай, Бенц! Пиши, Бенц! — провожали мы его всей ордой.
А он только смущенно размахивал зеленой кепкой и потел. Его нос блестел, как казацкая пика.
Прошел месяц, и вот в полдень мы вдруг услышали дикий вой под нашими окнами. Я выглянул — и ахнул: толпа ребятишек плясала и завывала вокруг черного и почти голого парня. Он был в одних подштанниках, подвороченных выше колен. По зеленой кепке и единственному в мире носу я узнал Бенца. Ребятишки выли и бесновались вокруг него, они швыряли в Бенца камнями, они улюлюкали и свистели, но он был невозмутим. Расталкивая толпу, он шел, вытянув длинную шею; казалось, он не замечал ни насмешливых мужчин, ни улюлюкающих ребят, ни сердито сплевывающих баб.
— Что случилось, Бенц? — бросились мы к нему.
Он равнодушно пожал плечами:
— Штаны разодрались вдрызг. Выбросил. Других нет. Здравствуйте! Пленум горкома был?
Мы пошли по всей коммуне с воззванием.
— С миру по нитке, — взывали мы, — Бенцу штаны.
— И рубаху, — добавляли практичные дивчата.
Но Бенц сконфуженно умолял:
— Не надо... На дворе еще август. Это чудесный месяц. Я знаю. Я обойдусь.
Но мы все-таки сшили ему штаны и рубаху.
— Это было замечательное время, — растроганно сказал мне на Тверской Бенц. — Это было замечательное время!
Что делают два парня, не видевшихся десять лет? Мы пустились вспоминать. Всех жильцов «коммуны номер раз» мы вспомнили и перетряхнули. Вспоминали, как промышляли еду, как добывали дрова, как любили дивчат, как голодали и мерзли, как пели и спорили, как... Эх, об атом надо писать книги!
Наконец, мы спустились на землю. Я теперь только вспомнил, что ведь, не узнал с первого взгляда Бенца. Где нос, как казачья пика? Я всмотрелся и увидел: нос был по-прежнему велик, но лицо стало шире, мясистее.
— Где тебя так кормят?
— Я директор консервного комбината.
— А-а-а-а! — расхохотался я.
— Вот! Вот! — рассвирепел он. — У вас всегда такое отношение... Знаешь ли ты, что мы будем выпускать консервных банок на моем комбинате больше, чем в крупнейших предприятиях Чикаго?
Но меня уже не удивляет превращение комсомольцев в директоров, даже в директоров консервных комбинатов. Старый комсомолец Жора Прокофьев поднялся на стратостате «СССР» на высоту, которой люди не знали. Он послал оттуда земле комсомольский привет. Но и это меня не удивляет. Что же! Земля вертится. Не знаю, было ли это видно Прокофьеву сверху, но нам это видно очень. На партийной чистке нашей ячейки выяснилось, что восемьдесят процентов руководящих работников — бывшие комсомольцы. Они признавались в этом с хорошим волнением. Что же! Ведь будет и такой день, когда председателем Совета Народных Комиссаров станет бывший комсомолец. Земля вертится!
Юльке скоро дали нагрузку: назначили ее техническим секретарем городской ячейки. До этого в ячейке никакого техсекретаря не было: скомканные и помятые бумажки валялись в карманах широких галифе секретаря ячейки вместе с крошками хлеба и табачной пылью.
Но новое время стояло на дворе. Горком стал требовать регулярной присылки протоколов, списков, анкет; однажды зашел в ячейку инструктор и заставил секретаря вытряхнуть на стол все бумаги. Секретарь вытряхивал их из кармана вместе со сломанным перочинным ножом, солдатской пуговицей и крошками махорки.