Собрание сочинений в четырех томах. 4 том.
Шрифт:
А я? Только шел сквозь этот озабоченный, трудящийся мир. Сам я еще не выбрал профессии себе по душе.
Однажды я ушел совсем далеко к Куре. Здесь, на берегу, я провел почти весь день.
Мутная, желтая, всклокоченная река быстро проносилась мимо. Ей было некогда; она тоже работала — несла плоты.
Широко расставив ноги и навалившись на длинные шесты, стояли на бревнах плотовщики, мокрые с головы до ног; старик был у правила. Он был бос, его узкие у щиколотки шаровары раздувались на бедрах, как парус на ветру.
— Гауптхильды! — кричал он то и дело. — Берегись!
Плоты
— Гауптхильды! — кричал старик и вдруг наваливался всей грудью на правило. Он свое дело знал. Все люди вокруг меня знали свое дело.
И опять я услышал, как зашумели в моих ушах ветры далеких странствий.
Было бы славно вот так нестись по Куре, в брызгах воды, рискуя каждую минуту потонуть или разбиться о камни...
Я молод, здоров, все дороги мира распахнуты передо мной. Я могу остаться в армии. Могу уйти в плавание. Могу отпроситься в авиацию. Могу вернуться домой, в Донбасс. Я все могу. Надо только выбрать. Скорее же выбирай по душе дорогу, Сережа Бажанов, парень двадцати трех лет. Пора!
А по Куре все идут и идут плоты. И старик у правила тревожно кричит то и дело:
— Гауптхильды! — что означает; «Берегись!»
4
— Впрочем, если кто не хочет, может и отказаться! — сухо сказал Пащенко и в упор посмотрел на ребят.
Андрей и Виктор молчали.
Конечно, можно и отказаться. Можно встать и прямо объявить: «Ни. Я не хочу!» Или схитрить: «Я б поехал, да мама больная... старая... одна».
Отказаться можно, да как жить потом, если уже в семнадцать лет сдрейфил, испугался, на первый же зов комсомола ответил отказом?
Ребята, ровесники мои, кто из вас не переживал этого гордого чувства: «Я мобилизован партией!» Не завербован, не нанят, а мобилизован!
Мы ходили и в счет тысячи, и в счет двадцати пяти тысяч, и во флот, и в деревню, и в лес. Нас «бросали» и на хлеб, и на дрова, и на транспорт. У иного вся биография состоит из одних мобилизаций, и это биография нашей родины, география ее магистральных дорог. Мы умели собирать сундучки быстро. Мы к любому климату приживались. Везде мы были свои.
Андрей тихо поднял голову и негромко сказал:
— Нет, мы согласны!
И, сказавши, сам удивился, что так сказал, и понял, что сказать иначе было нельзя.
Долговязый Пащенко восхищенно всплеснул руками, а потом поднял их высоко над головой и первый стал аплодировать.
А Андрей стоял растерянный и смущенный, сам не понимая, отчего все аплодируют ему, и не чувствуя еще, что это первая великая минута его жизни; он будет вспоминать ее потом часто и по-разному.
Потом были речи, и внезапно возбудившийся Виктор пламенно кричал, что если родине нужны шахтеры, то, пожалуйста, он идет добровольно. Говорили все мобилизованные, кроме Андрея; еще раз выступал Пащенко, а потом всем собранием, взволнованные и разгоряченные, вывалились на улицу, пошли по городу провожать героев по домам.
Шли в обнимку, с песнями, по пятеро в ряд, прямо по средине улицы, как в девятнадцатом году ходили. И, доведя героя дня до ворот его дома, прощались долго и шумно, хором кричали здравницу, пускали «ракету» — ведь еще вчера все были пионерами; а одна девчина — та самая, которая спросила: «А где это Донбасс, ребята?» — даже поцеловала Андрея при всех, от всего сердца, и он смутился, а все захохотали. Это была великая минута и в их жизни, она запомнилась, стала датой. «Это было тогда, когда мы провожали наших комсомольцев на шахты». Потом проводы стали частыми. Родина требовала — мальчики из Чибиряк уходили в большую жизнь: на учебу, на новостройки, в армию. Их провожали всей организацией, как провожали Виктора и Андрея.
Оставшись один у своей калитки, Андрей не сразу прошел в дом. Он еще постоял под тихими вербами в палисаднике, послушал вечернюю песнь матиол. «Вот и свершилось! Значит, в шахтеры». И на душе вдруг стало легко и покойно. Выбор сделан. А там — видно будет!
Он вошел в дом и сказал отцу:
— Послезавтра мы уезжаем. — Помолчал и прибавил: — На шахты.
Отец удивленно вскинул на него глаза.
— Куда? Это что же, Виктор твой придумал? — гневно спросил он.
— Ни. Комсомол мобилизовал.
— А-а! — Отец встал и заходил по комнате.
— А может, еще отказаться не поздно? — нерешительно спросил он. — Похлопотать?
— Нет. Нельзя.
Они опять помолчали оба.
Так это ж ненадолго, сынок, а? — спросил, наконец, отец. — На месяц, может, на три?
— Того не знаю...
Отец вернулся к верстаку и скова взялся за прерванную работу — мастерил дочке куклу: он все умел.
— А я-то думал, — сказал он, виновато усмехаясь, — ты учиться поедешь. Пока есть у меня сила-возможность... Ну, ничего! — И он низко склонился над чурбашкой: стал рисовать глаза.
И Виктор, придя домой, сразу же сказал матери, что уезжает на вахты.
— Ой, лышенько! — всплеснула руками мать.
Но Виктор строго и резко остановил ее:
— Мобилизация, мама.
Она услышала в этих словах знакомую нотку и притихла. Вот так, бывало, и отец Виктора на все ее бабьи вздохи и слезы одним только словом ответит: революция. Или мобилизация. Приказ ревкома.
Она подавила вздох. С ревкомом спорить нельзя. И, пряча от Виктора свои тихие слезы, сразу же стала собирать его в дорогу.
Весь следующий день был в суматохе, волнении, сборах, печении пышек на дорогу. Только мельком, в райкоме комсомола, виделись Андрей и Виктор.
А вечером нечаянно встретились у палисадников. Молча, не сговариваясь, пошли они к Пслу. Вчерашняя ссора была забыта, о ней оба и не вспоминали ни разу. Какая тут ссора! Теперь им долго идти вместе, может быть, всегда.
Они вышли на Псёл и долго молча смотрели на реку. Они прощались не только с ней: прощались с детством. Оно было хорошее, привольное, богатое. Спасибо тебе, река, спасибо вам, родные поля, родной город! Теперь у ребят начиналась трудовая жизнь. Они и то начинали ее поздно. Отец Андрея свой первый кусок хлеба заработал в десять лет.