Собрание сочинений в четырех томах. Том 1
Шрифт:
— Щоб вам повылазило!
II
Выделяясь из коровьего мычанья, горластого петушиного крика, людского говора, разносятся то обветренные, хриплые, то крепкие степные звонкие голоса:
— Товарищи, на митинг!..
— На собрание!..
— Гей, собирайся, ребята!..
— До громады!
— До витряков!
Вместе с медленно остывающим солнцем медленно садится горячая пыль, и во всю громадную вышину открываются пирамидальные тополя.
Сколько глаз хватает, проступили сады, белеют хаты, и все улицы
А вокруг ветряков с возрастающим гомоном все шире растекается людское море, неохватимо теряясь пятнами бронзовых лиц. Седобородые старики, бабы с измученными лицами, веселые глаза дивчат; ребятишки шныряют между ногами; собаки, торопливо дыша, дергают высунутыми языками, — и все это тонет в громадной, все заливающей массе солдат. Лохмато-воинственные папахи, измызганные фуражки, войлочные горские шляпы с обвисшими краями. В рваных гимнастерках, в вылинявших ситцевых рубахах, в черкесках, а иные до пояса голые, и по бронзово-мускулистому телу накрест пулеметные ленты. Нестройно, как попало, глядят во все стороны над головами темно-вороненые штыки. Потемнелые от старости ветряки с удивлением смотрят: никогда не было такого.
На кургане возле ветряков собрались полковники, батальонные, ротные, начальники штаба. Кто же эти полковники, батальонные, ротные? Есть дослужившиеся до офицера солдаты царской армии, есть парикмахеры, бондари, столяры, матросы, рыбаки из городов и станиц. Все это начальники маленьких красных отрядов, которые они организовали на своей улице, в своей станице, в своем хуторе, в своем поселке. Есть и кадровые офицеры, примкнувшие к революции.
Командир полка Воробьев, с аршинными усами, косая сажень, взобрался на заскрипевший под ним поворотный брус с колесом на конце, и его голос зычно прозвучал толпе:
— Товарищи!
Какой же он крохотный, этот голос, перед тысячами бронзовых лиц, перед тысячами устремленных глаз. Около столпился весь остальной командный состав.
— Товарищи!..
— Пошел к черту!..
— Долой!..
— К бисовой матери!
— Ня ннадо...
— Начальник, мать вашу!..
— Али в погонах не ходил?!
— Та вин давно сризав их...
— Чего гавкаешь?..
— Бей его, разэтак их!
Неохватимое человеческое море взмыло лесом рук. Да разве можно разобрать, кто что кричал!
У ветряка стоит низкий, весь тяжело сбитый, точно из свинца, со сцепленными четырехугольными челюстями. Из-под низко срезанных бровей, как два шила, посверкивают маленькие, ничего не упускающие глазки, серые глазки. Тень от него лежит короткая — голову ей оттаптывают кругом ногами.
А с бруса с большими усами, надсаживаясь, зычно кричит:
— Да подождите, выслушайте! Надо же обсудить положение...
— Пошел к такой матери!
Шум, ругань потопили его одинокий голос.
Среди моря рук, среди моря голосов поднялась исхудалая, длинная, сожженная солнцем и работой, горем, костлявая бабья рука, и замученный бабий голос заметался:
— И слухать не будемо, и не вякай, стерьво ты конячее... A-а! Корова була та дви пары быкив, та хата, та самовар — де воно всэ?
И опять исступленно забушевало над толпой, — каждый кричал свое, не слушая.
— Да я б теперь с хлебом был, коли б убрал.
— Сказывали, на Ростов надо пробиваться.
— А почему гимнастерок не выдали? Ни портянок, ни сапог?
А с бруса:
— Так зачем же вы все потянулись, ежели...
Толпу взорвало:
— Через вас же. Вы же, сволочи, завели, вы сманули! Вси дома сидели, хозяйство було, а теперь як неприкаянные по степу шаландаем.
— Знамо, завели, — густо отдались солдатские голоса, темно колыхнувшись штыками.
— Куды жа мы теперь?!
— До Екатеринодара.
— Та там кадеты.
— Никуды податься...
У ветряка стоит с железными челюстями и тоненько смотрит острыми, как шило, серыми глазками.
Тогда над толпой непоправимо проносится:
— Прода-али!
Этот голос услышался во всех концах, а которые и не расслышали, так догадались, среди повозок, колыбелей, лошадей, костров, зарядных ящиков. Судорога побежала по толпе, и стало тесно дышать. Высоко метнулся истерический бабий голос, но кричала не баба, а маленький солдатик с птичьим носом, голый до пояса, в огромных, не по нем, сапогах.
— Торгуют нашим братом, як дохлою скотиною!..
Из толпы, на целую голову выше ее, расталкивая локтями, молча к ветрякам пробирается с неотразимо красивым лицом, с едва пробивающимися черненькими усиками, в матросской шапочке, и две ленточки бьются сзади но длинной загорелой шее. Он продирается, не спуская глаз с кучки командиров, зажимая в руках злобно сверкающую винтовку.
«Ну... шабаш!»
Человек с железными челюстями еще больше их стянул. С тоской оглядел бушевавшее человеческое море до самых краев: черно кричащие рты, темно-красные лица, и из-под бровей искрятся злобно кричащие
«Где жена?..»
В матросской шапочке с прыгающими ленточками был уже недалеко, все так же сжимая винтовку, не спуская глаз, как будто боялся потерять из виду, упустить, и так же расталкивая густо зажимавшую его толпу, в шуме и криках шатавшуюся в разные стороны.
Человеку с стянутыми челюстями особенно горько: ведь с ними плечо в плечо дрался пулеметчиком на турецком фронте. Моря крови... Тысячи смертей над головой... Последние месяцы вместе дрались против кадетов, казаков, генералов: Ейск, Темрюк, Тамань, кубанские станицы...
Он разжал челюсти и сказал железно-мягким голосом, но в шуме и гуле было всюду слышно:
— Меня, товарищи, вы знаете. Вмистях кровь проливали. Сами выбрали в командиры. А теперь, колы так будэ, все ведь пропадем. Козачье с кадетами со всих сторон навалилось. Одного часа упускать нельзя.
Он говорил с украинским говором, и это подкупало.
— Та хиба ж ты погонов не носил?! — пронзительно закричал голый до пояса, маленький.
— Чи я их искал, погоны? Сами знаете, дрался на фронте, начальство и привесило. Разве ж я не ваш? Разве ж одинаково не нес хребтом бедность та работу, як вол?.. Не пахал с вами, не сиял?..