Собрание сочинений в четырех томах. Том 2
Шрифт:
Все уселись в зале, и начались рассказы о сверхъестественном, непонятном, таинственном. Потом пили чай, потом опять разговаривали, пели, играли, потом ужинали, потом все разъехались, за исключением заграничной дамы, которая осталась ночевать у Наташи, потом все в доме стихло.
Наконец-то! Наконец-то! Наконец-то несчастный узник освободится из заточения!
— Катя!
— Чего изволите, барышня?
— Выньте ключ из парадной двери. Петр Николаевич сегодня поздно придет, так чтоб можно было ему своим ключом снаружи отпереть.
— Я, барышня, его повесила возле своей двери.
«Бита!.. Погиб!..»
Все смолкло. Огни погасли. В доме тишина. На диване
Петр Карпович осторожно опустил вешалку, снял сапоги и, держа их в руках, в одних чулках направился в зал. Он осторожно отопрет окно и вылезет. Не успел он сделать двух шагов, как с дивана раздался оглушительный лай. Помощник секретаря моментально очутился у вешалки и в отчаянии и в бессилии опустился на корточки. Все кончено: при малейшей попытке проклятый мопс подымет на ноги весь дом, и ведь никто, никто не поверит, что он, Петр Карпович, попал сюда по нелепой случайности.
IV
Он сидел на вешалке, понурившись и не шевелясь. Странные мысли шли ему в голову. Часто случается, что человек живет, работает, веселится и не замечает и не отдает себе отчета в окружающем. Он просто идет себе за всеми и делает и поступает так, как все. И вот случится какое-нибудь несчастье и разом осветит его жизнь, и все ее особенности ярко выступят. С ним, правда, не случилось никакого несчастья, но то невозможное, нелепое положение, в котором он очутился, внезапно предстало пред ним как наиболее яркое выражение той пошлости, что его окружала. Только теперь, сидя в темноте на этой проклятой вешалке, понял он, какая это пошлая вещь — жизнь. Как пошлы все формы, в которые она выливается. Это объедание и опивание, освященное обычаем, эти бессмысленные, никому не нужные, никому не интересные, одни и те же разговоры, эта нелепая беготня из дома в дом, приставанье к прислуге в почтенном доме, где собираются взять за себя девушку, купля жены не иначе как в придачу к ста тысячам, заискиванье перед начальством, перед прокуроршами — ведь это все и есть жизнь. И сам он — разве он не глотает полными глотками эту мутную, отвратительную волну? Разве у него была какая-нибудь мысль о Наташе, не связанная с представлением ее красивого тела? Разве он пытался заглянуть в ее душу, в ее скрытый внутренний мир? Нет, нет и нет... Разве не мелькало на первом плане у него соображение, что за нею дадут десять тысяч приданого? И разве он, по совести говоря, влюбился бы в нее, если бы она была бедна? Нет, он бы ее тогда и не заметил.
То, что он сидит здесь на вешалке в передней, — смешно, а то, что наполняло и наполняет его жизнь, — ужас. Но как это так случилось? Был юношей, студентом, и в голове бродили светлые, чистые планы, и хотел он чистой жизни, а теперь... Люди жестоки, неумолимы, они говорят: «Мы пошлы, дрянны и мерзки, мы живем пошлостью, дышим пошлостью, культивируем пошлость, и если ты хочешь быть с нами, проникнись пошлостью, тогда только мы тебя примем». И он соблазнился и пошел с ними.
Э-эх!..
Петр Карпович вздохнул и провел рукой по лицу. В ночной темноте, царившей в доме, слышно было, как храпел мопс и доносилось ровное и тихое дыхание Наташи. Пробило два часа, три, четыре. Стало светать. Спиридонов с трудом раздирал осоловелые глаза. Четырехугольник окна все ясней и ясней выступал на темной стене.
Потом этот светлый четырехугольник стал раздвигаться, в нем показалась морда мопса, но оказалось, что это не мопс, а заграничная дама, и она ему мило улыбалась. Он хотел было принять более соответствующую позу перед дамой, но в этот момент резкий звонок зазвенел над его ухом. Петр Карпович очнулся, протирая глаза. В соседней комнате послышались торопливые шаги босых ног. Мимо пробежала горничная и, спросонья не попадая ключом, отперла, наконец, дверь.
— Телеграмма! — раздался голос, и чья-то рука просунула белый пакет.
При виде отворенной двери после всех пережитых им ужасов Петра Карповича охватило какое-то безумие. Не рассуждая, не отдавая себе отчета, ринулся он в парадную дверь. Обезумевшая от перепуга горничная не своим голосом закричала на весь дом, мопс отчаянно залаял, а разносчик телеграмм, сбитый было с ног, с изумлением глядел на улицу, по которой, не оборачиваясь, во всю мочь бежал прилично одетый, в судейской форме молодой человек. Разносчик покачал головой.
Было ясное, светлое праздничное утро.
БОЛЬШОЙ ДВОР
Это была самая обыкновенная жизнь и сделалась такой, какой стала теперь, постепенно и незаметно.
Так же он кричал, маленький, и сучил красными ножками, когда его купали в корыте, сосал грудь, обнимая ее крохотными пальчиками (на которых крохотные ноготки), взглядывая мутными, еще неопределенного цвета, детскими глазами.
Так же бегал по улице и запускал змея, когда рос.
Потом мучился первой пробивающейся молодой любовью. Потом женился, имел детей, боролся за себя, за семью, иной раз кутил, возился с женщинами, ходил в церковь, говел. Словом, это была жизнь, как у всех.
Незаметно и тихонько, откуда-то из-за лавок, из-за повседневных забот, из-за скобяного товара, из-за церквей, говенья и солидности глянула побелевшая бородатая старость.
Улеглись страсти, ушла буйная, молодая непокорность.
Сосредоточенно, настойчиво, камень за камнем, кирпич за кирпичом, день и ночь думая, строил он благополучие семьи. Про черный день в банке лежали деньги, но еще больше было вложено в дело, в торговлю скобяным и железным товаром.
Как снежный ком, ворочаясь, оно разрасталось уже механически, в силу приобретенной инерции. И был он известный в городе, солидный, с крепким кредитом, купец, Парфен Дмитрич Крепкоухов.
На людной, сплошь в лавках и торговых помещениях, улице тянулась скучная облупившаяся каменная стена с обомшевшим верхом. А за стеной, отодвинувшись от говорливого шума улицы в глубь огромного двора, широко расселся белый каменный дом.
С улицы за каменной оградой не видно ни дома, ни сада. Железные ворота всегда на запоре. Вдоль проволоки, гремя волочащейся цепью, бегает косматая собака со злобным лаем, и за белыми зубами у нее злая черная пасть.
По годовым праздникам в доме служатся молебны, и всегда пахнет ладаном и воском в полутемноте сумрачно молчаливых комнат.
Дома Парфен Дмитрич — царь и бог, и когда приходит с торговли и с грохотом затворяется за ним железно-решетчатая калитка, настает его царство тишины и порядка. Жена, тихая, с чахоточно-желтым лицом, неслышно ходит, молча кланяясь ему, как послушница в монастыре.
Дети-подростки, мальчик и девочка, сидят за книгами, шепчутся:
— Сегодня приходил Мишка из лавки, я завел его в чулан, он про трактиры все рассказывал. Вот весело-то... народищу, а музыканты в трубы дуют. Как папенька помрет, прикрою лавку, трактир открою, музыкантов посажу, пусть песни играют.