Собрание сочинений в четырех томах. Том 2
Шрифт:
«Остался бы здесь дышать, смотреть и слушать век!..»
Как будто ничего нет позади, как будто расплылись в тумане прошлого тюремные годы, пропали дымившие холодною мглой стены, тихонько растаяли вычеркнутые годы, и на душе тихо и дремотно.
— Евгений Александрович, пора, собираются, — говорит, подходя, с озабоченным лицом юноша.
Варуков поднялся, и они пошли прочь от набережной, и толпы народа шли в одном с ними направлении.
Солнце заливает тополя и кипарисы, зеленые лужайки и синеющую сирень, сизые горы и веселое, яркое сверканье бегущей между камнями воды.
Море человеческих голов разливается по всему пространству между редкими деревьями, на которых, как груши, густо висят ребятишки. Все головы повернуты в одну сторону, тысячи глаз обращены на небольшую кучку людей, фигуры которых четко вырисовываются по синему небу высоко, на парапете стены. Поверх стены пролегает улица, идут прохожие, течет будничная жизнь.
— Свобода слова, печати, сходок, собраний... без этого людям нельзя жить... это вот что значит... — слышится оттуда, сверху, куда устремлены все глаза, молодой голос
Он объясняет эти понятия, доказывает, что без этого жить нельзя и что только одно народное представительство освободит всех.
Варуков вмешивается в толпу. Мужичок в теплой рваной шапке, с сизым носом и потным лицом, охваченный этой необычной обстановкой, не слушая оратора, поминутно сморкается и всхлипывает:
— Во, во... это самое... в аккурате... ах, намочи тебя дожжем... за самое за серче!..
Барыни обмахиваются платками, не стесняясь сомнительного для них соседства потного, попахивающего рабочего люда.
— Как красиво он говорит...
— И сам красивый...
— Это — адвокат...
— За самое за серче...
— Бог-то сверху глядит, до поры до времени терпит.
— Опасный народ скубенты...
— Пройда-народ...
— Они теперича в чижолом положении, умножение народонаселения ихнего сильно пошло, а местов не хватает, вот и бунтуют...
— Правление, свобода печати, а мы с голоду дохнем.
Варуков проталкивается из толпы, подымается на парапет, и в глазах его бегают злые огоньки.
Легкое движение.
— Варуков, Варуков...
— Евгений Александрович, может быть, вы скажете?.. Я отказываюсь от записи в пользу товарища Варукова.
— И я.
— И я.
Варуков подходит к самому краю парапета. У ног волнуется человеческое море. Как степные тюльпаны, пестреют красными пятнами раскрытые зонтики. Колеблются цветы на шляпах. Чернеют цилиндры, котелки. По сторонам жмутся картузы. Блестят в толпе офицерские перевязи и портупеи.
Варуков подымает руку, и по толпе перекатывается из конца в конец: Да здра-а-авствует сво-бо-да-а-а!..
Он набирает побольше воздуха, и голос над смолкшей толпой добегает до самого края:
— Зачем вы собрались сюда? Зачем?
Воцарилась мертвая тишина.
— Почему? Почему вы бросили ваши обязанности тюремщиков? Почему колыхнулись стены живой тюрьмы и вы пришли сюда слушать ваших узников?.. Светит солнце, вы, как тараканы, высыпали на тепло, на свет, на солнце.
— Товарищ, это не годится, — слышится сзади него растерянный, удивленный шепот.
— ...где же вы были, когда бились ваши дети? И не вы ли сторожили их, как заклятые враги, как жестокие тюремщики!.. Нет, не жандармы стояли по обеим сторонам торной широкой дороги, густо устланной костями борцов, торной дороги в Сибирь, на каторгу, на эшафот, а вы!
— Что он говорит!
— Это возмутительно!..
— Зачем таких выпускают!!.
— ...светит солнце, но через час, быть может, подует ветер с гор, нахмурится море, а вы трусливо побежите исполнять обязанности тюремщиков. И скатертью дорога. Ваше место там. Не стоило бы жить, если бы у толпы было только ваше лицо. Но я вижу измученные лица, которые умирали и будут умирать... пусть с голоду, пусть от непосильного скотского труда, пусть тупые, бредущие во тьме, нагнув голову в землю, в рабьей покорности, но эта тьма жадно ждет искры, чтобы забушевал пожар, и он уже никогда не потухнет, его не залить...
Торопливо складываются зонтики, в разные стороны разбредаются мелькающие цветные фигуры. Толпа все больше и больше чернеет, теряет краски и плотно придвигается к парапету, и Варуков чувствует, на него глядят тысячи глаз, тысячи живых человеческих глаз, скорбных, переполненных мукой и болью... И он с любовью, с жгучей, щемящей нежностью еще раз глянул в эти бесчисленные скорбные очи.
— Я, братцы, десять лет в Сибири провел... в лесу среди зверей, без человечьего слова, а у вас... а у вас тут Сибирь была, всегда была, есть и будет, пока вы не поймете, не подымете...
И разом над толпой поднялся лес рук, и, как буря, пронеслось над ней:
— С голоду дохнем, мы, дети наши... и нету этому конца и краю нету!..
И, подхваченный этими голосами, Варуков крикнул, точно помолодевший, точно скинувший с себя десяток лет:
— Так освободитесь и вы от своей Сибири. Скиньте с себя цепи рабства и угнетения, что въелись вам до самых костей. Скиньте с себя помещиков, что насосались вашего пота. Скиньте капиталистов, кулаков, мироедов и тогда дневной свет увидите.
И опять поднялся над толпой лес рук, и до самых последних рядов пронеслось:
— Жисть свою положим!.. Кровь свою отдадим!..
И пересиливая их, крикнул Варуков:
— Теперь будете свободны!..
СРЕДИ НОЧИ
I
Они взбирались среди молчаливой ночи между угрюмо и неподвижно черневшими соснами. Под ногами с хрустением расступался невидимый мокрый снег или чмокала так же невидимая, липкая, надоедливая, тяжело хватавшаяся за сапоги грязь.