Собрание сочинений в четырех томах. Том 3
Шрифт:
В самых глухих горах скитался Адимей. Все дальше и дальше, в самые глухие места проникали красноармейские отряды. И встретились: на непроходимой тропке среди скал встретились. Выстрелы, крики, ругательства — и Адимей, со скрученными руками, идет опять в город, в подвал.
Теперь конец. Уже пропала та страшная, как свернутая пружина, напряженность, с которой он боролся за жизнь.
Давно бы убили его красноармейцы — знали, какого зверя ведут, да не позволил начальник: велено живым приводить.
«Пришли и для истязаний, — думал он, — ввели не в подвал, а в комнату». Ну, что же, он ко всему готов.
В комнате сидели двое в замасленных кожанках, и щеки худые ввалились. Видал таких Адимей в городах на заводах. Серые глаза, как сталь. В бумагах возятся.
— Товарищ, во... привели... Поймали, — сказал красноармеец, не выпуская винтовки.
Вскинул серые глаза один, опустил в бумаги, буркнул:
— Развяжи.
Красноармейцы разинули рты.
— Товарищ, это — самый опасный. Сколько нашего брата перебил — ужасть!
— Из подвала убег, — добавил другой.
— Прямо зверь в горах был...
А в кожанке опять:
— Развяжите, товарищи.
Красноармейцы выпучили глаза. Развязали.
— Садись, Адимей, — сказала кожаная куртка, — на-ка!
И протянул папиросу.
«И звать как, знает... — подумал Адимей. — Сволочь!..»
Угрюмо сел и закурил.
— Так что, товарищи, окно раскрытое. Одним махом, только его и видать будет. Лови потом опять, — ничего не понимая, говорили красноармейцы.
Опять махнула рукой кожаная куртка, и, неуклюже стуча сапогами, красноармейцы вышли.
«Мучить будут... — думал Адимей, — сначала папироску дадут, чтобы выспросить».
И жадно затягивался и слушал, как кричали воробьи за окном. Ну, вот что, брат, — сказал в серой куртке, отодвигая бумаги, — наломали дров, и будет, — и глянул на него серыми глазами.
И Адимей, вместо того чтобы махнуть в окно, сидел, жадно курил и глядел в серые глаза.
— Сколько тебе лет?
— Тридцать два.
— Стало быть, двадцать семь лет работал батраком на своего дядю. Двадцать семь лет недоедал, недосыпал, все пас стада своего дяди Муссы. Толстый дядя?
— Балшой живот.
— То-то...
И рассказала серая куртка ему всю его жизнь, всю жизнь Адимея-батрака...
— Женат?
— Где бедному жениться...
— А у дяди красивая молодая жена — большой живот и красивая молодая жена.
Жадно курил Адимей. И держал одной рукой сердце — будто кто тихонько и ласково погладил по наболевшему сердцу.
А куртка:
— Чудаки вы... Да у нас вон вся Россия полна такими Адимеями-батраками. И века работали на дядей-помещиков. И у дядей были большие животы и красивые жены, а у русских Адимеев — только бедность да нескончаемый труд.
Всю жизнь, всю жизнь Адимея-батрака рассказал Адимею-батраку.
А потом... а потом у Адимея голова пошла кругом.
Тот, в серой куртке, придвинул ему бумагу и сказал:
— Вот тебе бумага. Никто тебя не тронет. Живи. А эту ты подпиши, что больше не будешь бандитствовать. А это — деньги. Надо же тебе сбить хозяйство.
Шатаясь, вышел Адимей, и никто его не тронул. И шел он вдоль реки, и никто его не тронул. И пришел в горы, и никто его не тронул.
И стал жить Адимей, и подвал, и расстрелы, и убийства красноармейцев — все это мелькающим прошлым побежало назад, как вода в реке.
И никто его не тронул.
Сидит Адимей в черкеске в сельсовете, с трудом пишет — он член президиума. Против, на лавке, — тот, который два года назад велел развязать ему руки. И кашляет, и лицо — желтое.
И говорит ему Адимей:
— Ничего, Николай, поправишься. У нас воздух чистый, здоровье любит. Пойдем, провожу. Полежи, отдохни.
Они пошли. Адимей шел, поддерживая. И толкнул в бок локтем:
— А?! Город-то наш!..
Среди скал, ущелий, дремучих лесов, возле грохочущей реки желтели свежие срубы новых строений: больница, народный дом, школа — как из земли вырастали.
И Адимей и питерский рабочий шли мимо, поглядывая и держась друг за друга...
ГОД
Когда комсомольская братия собиралась, дым шел коромыслом. Особенно, когда девчата были. И особенно среди них Манька Лунова.
Толстая, кругленькая, краснощекая, и из глаз всегда сыпались насмешливые искорки, точно в постоянно бегущем ручейке непрестанно дрожало хитрое солнце. Того дернет за ухо, — того оттаскает за вихор или шапку швырнет в окно, — и такой галдеж подымется, такая драка, хоть беги вон. Хозяйка, заведующие спальнями, коменданты общежитий терпеть ее не могли и гнали.
— Манька, и в кого ты таким дурным дьяволом уродилась? — говорит ей плечистый, черный, как арап, комсомолец, с неправильным, приятным, запоминающимся лицом, железно держа ее руки, чтоб не вцепилась. — Али мать твоя, как носила тебя, бешихи объелась? Ну, ты смотри, а то, ей-богу, по уху дам.
А она ласкается, глаза без устали роняют смешливые искорки.
— А еще комсомолец — бога поминаешь... Ну, пусти, больно ведь. Навалился, как лошадь, рад силушке. Ты вот чего лучше скажи, — говорила она, заглядывая ему в глаза, близко садясь, — вот Маркс... как лучше, по Марксу или... А ну скажи — что такое государство? Эх, ты! Ни тмны, ни хмны... Нет, правда, скажи: неужто Маркса непременно по Марксу надо? А?..