Собрание сочинений в десяти томах. Том 2
Шрифт:
Давыд Давыдыч ударил вожжами, караковый сразу весело и резво понес, кидая грязь и снег в передок саней.
Когда миновали плотину, Андрей сказал серьезно:
– Правее, барин, забирай, целиной, – овражки вверху надо переехать.
Солнце к этому времени село в лиловую тучу, заслонившую закат. Ее края, как овечья волна, опушились золотом, и оттуда шли лучи. Когда они совсем удлинились, растаяли и погасли, золотая волна покраснела, стала густо-малиновой. Небо над закатом разлилось, как вода, а выше синева становилась непрозрачной, в ней открылась первая холодная звезда, и потом медленно все небо стало осыпаться созвездиями. На ровную
– Послушай, Андрей, правду говорят, она не любила мужа? – спросил вдруг Давыд Давыдыч.
Андрей ответил не сразу; придерживаясь за барский кушак, он всматривался, видимо не одобряя выбранного пути.
– А за что его любить: жадный да противный, – сказал он. – Придешь в храм, с души воротит, одни старухи к нему и ходили. Как утоп, мы, конечно, пошумели, и она неудовольствие показала, – все-таки нехорошо тонуть так-то зря; а ей теперь много легче. Одно – обмирает она; да это, говорят, он ей не дает покоя – мертвый… А вы правее забирайте…
Но Давыд Давыдыч больше уж не мог забирать в верховья овражков. Со стороны, противоположной закату, появился тонкий свет, и поднялся над краем степи серп месяца. Завалишин, горяча вожжами и причмокивая, нес жеребца прямиком на овражки. Наконец впереди на снегу обозначилась темная полоса. Андрей положил руку на вожжи и сказал:
– Глина – это на том берегу; видишь, как снег осел, полегче, барин.
Давыд Давыдыч осадил; жеребец перебил ногами и стал, раздувая бока. Андрей побежал вперед и оттуда крикнул:
– Осело на аршин, а давеча я тут проходил совсем свободно. В санях не проедем, надо распрячь!
Жеребца распрягли: сняли хомут и седелку и тронулись… Ближний берег был покатый, на нем, между снегом степи и овражка, открылась талая земля, покрытая мятой травой. Андрей поскользнулся, побежал вперед и увяз.
– Не держит, – сказал он, – ну, да здесь мелко, с богом, – и скоро выбрался на тот берег.
Давыд Давыдыч был тяжелее и увязал глубже; караковый, у него в поводу, подвигался скачками, уходя по живот, на другой берег он вымахнул сразу и, вырвав узду, стал, отряхиваясь.
Они двинулись напрямик, различая впереди колокольню. Между овражками, на горбатых гривках, в хрустящей прошлогодней траве, лежали овальные лужи. Месяц взошел высоко, положил тени от путников и коня и кое-где засверкал в лужах.
Овражков было семь, и средний из них – самый глубокий и опасный. По шуму воды издалека было понятно, что он идет шибко, размывая снег и глину.
Но уже задолго до него пришлось вымокнуть выше пояса в колючей, со снегом смешанной воде. Когда же дошли, наконец, до среднего, Андрей сказал:
– Навряд переберемся, студено очень.
Борода у него тряслась, шурша сосульками по полушубку. Он весь вымок и не знал, куда сунуть окоченевшие пальцы, то елозя ими около обледенелых карманов, то согревая у рта. Давыд Давыдыч глядел на колокольню. Теперь она была видна вся до ограды, залитая лунным светом, И ему не было странно, что самое важное сейчас в жизни – это добраться поскорей до колокольни, а что трудно это и опасно – только хорошо.
– Возьми лошадь, вернись на хутор, я все-таки пойду, – сказал он негромко.
Андрей крякнул от холода и ответил, точно не расслышав:
– Ты за гриву-то ему цепись, если что – конь добрый, вынесет; главная вещь – нам до чистой воды добраться, она у того берега вплоть, видишь…
Действительно, за широкой пятнистой полосой снега виднелась, под глинистым обрывом, свинцовая зыбь воды; лунный свет тронул на ней текучие струи и ребра льдин. Овраг этот пошел первый и гнал воды в пруды по ту сторону села, и опаснейшим в нем местом была снеговая зыбкая каша близ этой водяной полосы… В студеной густой каше из снега не на что упереться, нет дна, нельзя ни плыть, ни ползти.
Давыд Давыдыч резко дернул за повод присмиревшего жеребца и пошел по желтым пятнам снега… Андрей зашагал рядом, потом, повторив: «Смотри, коня нипочем не бросай!» – побежал вперед на цыпочках и вдруг провалился по пояс.
– Дна нет, – крикнул он, побарахтался, на животе прополз еще, поднялся, шагнул и ушел по грудь, неподалеку от воды. – Шабаш, – сказал Андрей и, раскинув руки, перестал двигаться; над снегом торчала лишь голова его в шапке.
– Держись, голубчик, пожалуйста, держись, сейчас я, сейчас, – еле выговаривая, забормотал Давыд Давыдыч, бросил повод и ползком задвигался к торчащей голове. Широко растопыривая ноги, запуская руки в налитый водою снег, наминал он его под себя с боков и, вертясь и упираясь, продвигался. Холода же больше не чувствовал; лицо и охваченный полушубком корпус горели; только ресницы смерзались, мешая глядеть; Андрей был уже совсем близко; повернув задранную к месяцу голову, он повел белками и принялся открывать и закрывать рот… Снег совсем стал жидким. Давыд Давыдыч запустил под себя руки и, застонав от боли, расстегнул пряжки на полушубке, чтобы освободиться. Но сзади в это время громко заржал караковый, завозился и плюхнулся несколько раз.
– Узда, узда, – выговорил, наконец, Андрей.
Завалишин оглянулся. Жеребец, очевидно зацепив копытом повод, глубоко опустил морду, выпучил блестящий глаз и задыхался.
– Узду, узду скинь, – проговорил Андрей.
Давыд Давыдыч понял, что не сможет этого сделать и что не нужно это – пусть погибает караковый, но все же, приподнявшись, дернулся, дополз, схватил узду и сорвал; караковый вскинул морду, фыркнул и, поддав задом, сигнул; передние его копыта упали на полу распахнутой шубы, и Давыд Давыдыч, хватаясь окоченевшими пальцами, ушел с головой под снег, в талую воду.
Может быть, прошла минута или мгновение, пока он опускался в зеленовато-черную глубину, сдавившую дыхание, с незабываемым запахом снеговой влаги. Но времени будто не стало. Он подумал: «Конец!» Потом: «Ну и слава богу!» И, отрешаясь от жизни, тотчас увидел, спокойно и ясно, все свои дни и себя – и мальчиком, и юношей, и взрослым. Все это появилось перед сомкнутыми его глазами одновременно и в странной перспективе, словно он – смотрящий – был не в стороне и не в центре, а вокруг всего. Будто он стал так велик и необъятен, что включил в себя и землю, и солнце, и звезды, и все… И спокойно знал, что злое, что доброе, когда он был дурным, когда хорошим, а дурным он увидел себя, живущим без любви, – слепым. И тотчас в этой вселенной пронеслась строфа глупых стихов, сочиненных им на дереве… И за ней, быстрей, чем молния, возник ровный свет, он заслонил, как будто сжег, все призраки воспоминаний и был живой, и требовательный, и радостный… Давыд Давыдыч понял, что жив и хочет жить. Сердце глухо боролось. Вода проникала в рот и ноздри. Он рванулся; полушубок, как шкура, соскользнул с плеч, и Давыд Давыдыч, ударив ногами в ледяное дно, появился на поверхности, жадно дыша колким, живым холодом.