Собрание сочинений в десяти томах. Том 2
Шрифт:
«Наверно, несчастие, – подумал я, – в библиотеке свет», – и, потянув за собой вязаное одеяло, прокрался к двери и заглянул в узкую комнату с черными шкафами.
У окна, боком ко мне, перед конторкой стояла матушка, глядя на огонь лампы. Зубами она покусывала вставочку, улыбаясь, или вздыхала; потом, обмакнув перо, наклоняла голову и принималась писать.
– Мама, что ты делаешь? – спросил я шепотом. Она сейчас же оглянулась, словно не видя, потом глаза ее стали ясными. Она подошла, взяла меня за плечи, закутала одеялом, посадила в кресло и сказала:
– Разве можно не спать по ночам? Сиди смирно, я тебе дам картинки, –
Я решил, что матушка пишет письмо отцу: они часто, поссорившись, писали так друг другу длинные письма. Вдруг она воскликнула каким-то странным голосом:
– Конечно, я заставлю его перед смертью сказать об этом, – и, перевернув страницы, она принялась читать вслух написанное.
Вначале было обо мне, как я бегал, краснощекий и здоровый, по пруду, потом как мы встретились с матушкой и пошли на деревню; прочла и про мужика и про черного поросенка, но больше всего про Логутку.
Но все это я уже знал, многое нашел пропущенным и, соскучась, уснул.
– И пузырь здесь, ну, ну, послушаем, – вдруг над самым ухом страшно громко воскликнул отец. Я изо всей силы раскрыл глаза и увидел его: он садился в кресло, поддерживая на себе ночное белье, чтобы оно не свалилось. Борода его, на две стороны, и волосы были растрепаны, лицо заспано, и он, протирая средним пальцем веки, продолжал:
– Это, пожалуй, тоже из области фантастического? Вдруг начать писать рассказ посреди ночи…
– Логутка, рассказ называется Логутка, – проговорила матушка взволнованным голосом, и полное, покрасневшее лицо ее так и осветилось. – Ты пойми – вот, наконец, то, чем я могу принести настоящую пользу. Этот рассказ прочтут все и почувствуют, как нужна помощь…
– Гм, – сказал отец, – впрочем, чего не бывает: читай, я слушаю, – и он подпер щеку.
Матушка нагнулась к свету лампы над конторкой, покраснела, украдкой взглянула на отца и начала читать.
Отец слушал сосредоточенно, сдвинув брови. Но я видел, что ему страшно хочется спать. Он вставал до света и суетился весь день. Постепенно брови его раздвигались: один раз он сразу их поднял и опять опустил, полузакрыв глаза; на скуле появилась выпуклость, словно катался во рту орех, а угол рта и ноздря натянулись… Вдруг он мотнул головой сверху вниз, испугался, сделал необыкновенно внимательные глаза, но, когда я опять взглянул, он уже спокойно спал, опершись на ладонь.
Матушка читала, покачивая головой. Один раз у нее даже слезы появились, и голос стал глухим.
– Ну, вот и рассказ, только я не знаю – каким сделать конец, – и обернулась. Отец всхрапывал в кресле.
Матушка покашляла немного, развернула, свернула и вновь развернула листки и, взяв их за край, разорвала, затем скомкала и швырнула рукопись в угол…
Отец проснулся в испуге, но матушка, презрительно усмехнувшись, прошла мимо него прочь из библиотеки.
– Ну, вот мы с тобой и провинились, – сказал отец, разглаживая на конторке обрывки рукописи, – ну, ничего, я перепишу завтра, вот и все… А правда, хороший рассказ… Только, брат, когда встанешь до света, трудно после полуночи слушать рассказы.
Он запер в конторку рукопись, взял меня за руку, и мы пошли через коридор в спальню к матушке.
Около двери постояли; отец погрозил мне пальцем и постучался, но в спальне никого не оказалось…
Мы обошли залу, столовую, заглянули в чулан и под лестницу…
– Вот тоже голова с мозгами, – воскликнул отец, – мать же в гостиной у Логутки! – И когда мы осторожно туда заглянули – увидели матушку, стоящую перед диваном, в лунном свете.
– А мы пришли прощенья просить, – сказал отец, держа меня перед собой за плечи, – нам рассказ очень понравился.
– Тише, – прошептала матушка, – он умер.
БАРОН
1
Ветер разгулялся над Киевом; мокрые облака неслись по крышам, цеплялись за шумящие хлесткими ветвями тополя и, разорванные, скатывались с гор в мутный Днепр.
По взбаламученной реке гнало жгутами пену, у берега качались баржи, и с той стороны красный пароходик, пересекая течение, нырял и дымил, словно из последних сил.
И по всему Заднепровью – над полями, лесными кущами и зыбкими озерами – шли низкие облака, сваливаясь у края земли в тяжкие серые вороха.
Всего сильнее дул ветер на ротонду городского сада, сбивал с ног редких прохожих, лепил одежду, гнул шляпы, подхваченные рукой, раскачивал на высоких столбах фонари, а гимназисту, глядящему в бинокль, врезал в щеки резинку от картуза и, залетев в рукава, надул пальто горбом.
– Исторический ландшафт, – сказал гимназист и, спрятав бинокль, вынул из футляра фотографический аппарат и стал наводить.
В это время между его прищуренными глазами и ландшафтом прошел худой и высокий человек, одетый странно.
Длинные ноги его были обернуты онучами и обуты в поршни, зеленые штаны по коленям заплатаны; верблюжья короткая куртка сидела коробом, до того была стара; на впалой груди перекрещивались ремни, держа за спиной ягдташ, патронную сумку, ружье и мешок; зябкие руки засунуты в карманы; плечи покатые, а на длинной шее сидела необычайно красивая голова – римская и спокойная, хотя на ней и был надет рыжий котелок с петушиным пером на затылке.
– Ах, чтоб тебя, – проворчал гимназист и, продолжая нажимать грушу, испортил исторический ландшафт, сняв на нем странную фигуру охотника, который, перевалясь через балюстраду, принялся спускаться по косогору вниз к реке.
Затем гимназист повернулся спиною к ветру и пошел из сада и в тот же день поехал далее.
Пленку же с изображением забавного человека проявил только через месяц, отпечатал и наклеил в альбом.
2
Ничего нет нуднее в деревне, как последний час перед ужином… Хозяйка, прислушиваясь к звону тарелок, вдруг перестает понимать гостя и, пробормотав что-то, уходит, вдалеке хлопнув дверью, откуда доносится кухонный запах. Гость не знает, что ожидает его, когда скажут «пожалуйте», и у него сосет… Ламп еще не зажигали; хозяин, сидя на стуле, спиной к окну, пробует и так и этак облегчить ожидание, выхваляя новую сеялку; собака под хозяйским стулом чешется; другой гость – помоложе, облокотясь о пианино, глядит на хозяйскую дочку, которая нажимает пальцем все одну клавишу; третий гость ходит вдоль стенки, – он уже и наговорился, и накурился, а теперь, переставляя ноги, думает: «Сеялки-то сеялками, а это что же, братец, ужинать не дают?» И, наконец, наступает молчание, которое должна использовать хозяйка, раскрыв двери и говоря: «Пожалуйте, чем бог послал…»