Собрание сочинений в десяти томах. Том 3
Шрифт:
– Что тебе?
– Сбегай за папиросами.
– Не хочу.
– Почему?
– Скучно.
– А ты не гляди в окошко. Мура, а Мура! Он сказал, – у него два вагона бумаги куплено здесь. Надо ему объяснить, черту, – гораздо выгоднее издательство, чем просто спекулировать на бумаге. Устроили бы ярко-антисоветское издательство. Купили бы типографию. При ней – журнал. А потом, глядишь, через год – переносим дело в Москву.
Часа полтора, лежа на постели, Картошин развивал планы деятельности. Мура молчала, потому что, точка в точку, эти разговоры повторялись каждый день. Наконец лежать без папирос надоело, Картошин надел непромокаемый плащ и вышел на улицу.
В этот час на Фридрихштрассе проститутки шли густыми толпами. Их было столько,
Картошин остановился перед витриной с шикарными дорожными вещами. Сейчас же его ущипнули через пальто ниже спины. Он обернулся. Плечистая и костлявая женщина лет сорока глядела на него желтыми глазами и вдруг принялась хмыкать, вытягивая губы трубкой, хихикать, – прельщала. Картошин попятился, людской поток увлек его.
У ювелирного магазина другая женщина, полная, под вуалью, в упор сказала ему: «Алло, я очень развратна». Картошин миновал и это обольщение. Он зашел купить папирос.
Он долго выбирал, – «Маноли», «Мурати», «Бочари» – все это была одинаковая труха из липовых листьев, – купил десять папирос и сигару почернее, для работы. Затем вошел в пассаж – посмотреть на пенковые трубки. Давно уже было решено, – как только получит аванс, купить пенковую трубку.
Пассаж, построенный еще в восьмидесятых годах, когда-то был бойким местом развлечения берлинцев. Здесь находился знаменитый паноптикум, лавки «парижского шика» и модные кафе. Счастливое, полное надежд было время. Крыша блестела, яркие фонари освещали нарядных людей, построивших прочную жизнь на долгие века. Эти люди верили в добро, в любовь и в безгрешность золотой марки, когда в длинных сюртуках, с баками, с брелоками на цепочках, пробегали по пассажу поглядеть на модную новинку.
Надежды обманули. Мир оказался изменчивым и непрочным. Плодились злые поколения. Беспечность и радость жизни отошли в туман прошлого вместе с сюртуками, баками и брелоками. Пассаж обветшал, тускло горели фонари под грязной крышей. Пыль легла па окна и карнизы. Истлела материя на куклах в паноптикуме, моль источила их волосы. И только мрачный юноша, иностранец, да иззябшая девка приходили сюда погреться, не веря ни в бюст президента Карно, ни в каску Бисмарка, ни в дремлющих в банках спирта раздутоголовых младенцев.
Все же, когда Картошин вошел в пассаж, множество молчаливых людей брело мимо окон, где выставлена дрянь и дребедень. Пыльный свет был холоден, лица – серые, унылые. Шли, глядели на никому в этот час не нужный хлам, зевали…
Картошин прилип к окну с трубками. В это время его хлопнули по плечу, и хохотливый голос прокричал:
– Трубочки? Это – навоз. Я вам привезу трубочку из Голландии. Идет?
Это говорил в свете витрины Адольф Задер. От золотых зубов его шли лучи. Картошин крепко пожал ему руку и сейчас же пожал еще раз, – так ему показалась заманчивой эта встреча.
– Идемте, я хочу угостить вас хорошим вином, – сказал Адольф Задер и покрутил тростью.
Адские муки
«Ушел за папиросами. К обеду не явился. Полночь, его нет…»
Мура металась по комнате, не зажигая света. Ледяными пальцами сжимала то горло, то лицо. Прижималась лбом к ледяной печке и тогда видела:
…Гнусный свет газа… Картошин сидит, – красный, взволнованный… На коленях у него – женщина в черном модном корсете. Волосы взбиты, шея в жилах, нос – туфлей, в пудре… Оба хохочут, курят, целуются…
Мура стонала, металась, прижималась лбом к зеленым изразцам печки и слышала…
– Картошин. Ты чудная, ты моя мечта, целуй меня, целуй…
Она (хохочет). Ужасно приятный мужчина…
Он. А вот у меня дома так – драная кошка.
Она. Жена твоя? Ха-ха-ха. Почему она драная кошка?!
Он. Нервная, волосы висят. Никакого влечения. Не женщина, а понедельник…
Она. Какая она странная. Как я ее жалею… Хи-хи…
Он. Давай над ней смеяться. Хо-хо-хо, она думает, я за папиросами пошел. Ха-ха-ха…
(Целуются, смеются, она гордится красотой, бельем, он – красный, счастливый – обещает ей книгу с надписью.)
Она. Твоя жена бумазейное белье носит, конечно?
Он. Бумазейное. Ху-ху-ху.
Она. Чулки сваливаются?
Он. Английскими булавками прикалывает. Хм-хм-хм.
Она. Из корсета кости торчат? Рубашка желтая'
Он. У, ты, моя радость, счастье!
Она. А ты жену брось, брось, брось…
Мура кидалась на кровать, ничком. Кусала подушку. Кабы дома быть, в России, – в прислуги бы пошла. А здесь – некуда, никому не нужна, все – чужие, каменные. Мечись по комнатешке. Весь твой мир – кровать, печка, диван, стол… За окном – ночь, дождь, немцы.
Мура соскочила с кровати, вплотную придвинулась к зеркалу, всасывалась в свое отражение и не видела ничего, как слепая.
Вторая автобиография
В это время Картошин и Адольф Задер сидели у «Траубе», ели шницель по-гамбургски и пили мозельское вино. Адольф Задер говорил:
– Уж если я поведу, – будьте спокойны: напою и накормлю. Я кутил во всех городах Европы.
– Я сразу понял, Адольф Адольфович, когда увидел вас за обедом, – вот, думаю, человек, который умеет жить…
– Живем, хлеб жуем, как говорится. Вы слышали, что я рассказывал этим двум дурам? Оставьте. Я взглянул на роскошные плечи Сони Зайцевой, и мне точно кто-то сразу продиктовал мою биографию. Эти плечи нужно целовать! Чего она ждет, о чем думает ее мамаша? Чокнемся. Я не художник. Я родился в Новороссийске, в семье известного хлеботорговца – вы, наверно, слыхали: знаменитый Чуркин. Я его приемный сын. Это была такая любовь ко мне со стороны хлеботорговца, что вы никогда не поверите. Он говорил постоянно: «Адольф, Адольф, вот мои амбары, вот мой текущий счет, бери все, только учись». Широкая, русская душа. Но я презирал деньги, я был и я умру идеалистом. Чокнемся. В гимназии я – первый ученик, я – танцор, я – ухажер. Вы могли бы написать роман из моего детства. Незабываемо! У меня был лучший друг, князь Абамелек, не Лазарев, а другой, его отец – осетинский магнат. Половина Кавказа – это все его. Эльбрус – тоже его. Дворец-рококо в диких горах. Я там гостил каждое лето. Бывало, скачу вихрем на коне. Черкеска, гозыри, кинжал, – удалая голова. Находили, что я красив, как бог. Старый князь меня на руках носил. «Адольф, Адольф, ты должен служить в конвое его величества». Поди спорь со стариком. Так и зачислили меня в конвой. А там – Петербург, салоны, приемы… Николай Второй постоянно говорил среди придворных: «У меня в Петербурге две кутилки – Грицко Витгенштейн и Адольф». Наконец я опомнился (после дуэли на Крестовском из-за одной аристократки). Зачем я гублю лучшие силы? Двор мне опротивел, – дегенераты. Чуркин – ни слова упрека, но постоянно пишет: «Адольф, займись полезным делом». Тогда я кинулся в издательскую деятельность. Я основываю издательства, журналы, газеты, Маркс, Терещенко, Гаккебуш со своей «Биржевкой»… Наконец между нами – Суворин… Я организую, я даю деньги, я всюду, но я – инкогнито… Бывало, Куприн кричит в телефонную трубку: «Адольф, выручай: не выпускают из кабака». Пошлешь ему двадцать пять рублей. Великий князь Константин Константинович… Но об этом я буду писать в своих мемуарах… Я все потерял в революцию, но у меня колоссальные деньги были переведены в английский банк… Сейчас я приехал в Берлин – осмотреться. Хочу навести порядок среди здешних издательств… Что вы на это скажете?