Собрание сочинений в трех томах. Том 2.
Шрифт:
…Луна заливает город. Посеребренные ею дома чередуются с тенями. Короткие тени от деревьев дрожат и чуть-чуть покачиваются на тротуарах. Трудовой город спит спокойным сном. А тени прошлого дрожат в отблесках фосфорического света.
В эту ночь хожу по парку: от Кольцова к Никитину и обратно. От одного к другому. Они — боль сердца русского! История оперирует фактами. Поэзия — только сердцем.
Стою и будто слышу:
Иль у сокола Крылья связаны, ИльПесня — стон поэта… Израненного и раздавленного «грязным миром». Но ведь это он, противоборствуя «грубой» жизни, изнывая под ее прессом, в суровой той действительности бросил клич с верой в будущее!
Размахни крылами: Поднимись — что силы, Может, наша радость Живет за горами.И он же воскликнул в письме к апостолу российской мысли, своему другу В. Г. Белинскому: «…буду биться до конца-края… и когда… упаду, — мне краснеть будет не перед кем, и перед самим собой я буду прав!»
И он упал. Упал, правый.
Через восемь лет после него другой певец России народной, измученной и убогой, напишет, будто принимая эстафету:
К чему колени преклонять? Свободным легче умирать.…Лунный свет. Я шагаю от одного к другому и обратно.
Глубоко и горько задумался Иван Саввич. Во всем облике — дума о Родине. И тоска. В безвольно опущенной ладони, в скорбной согбенной позе и в преклоненной безутешно голове — Россия!
Это он ей спел:
Не легка твоя будет дорога, Но иди, — не погибнет твой труд.И кажется: только-только он стоял на пьедестале во весь рост, с поднятой рукой и, гордый, провозглашал, как пророк:
Падет презренное тиранство, И цепи с пахарей спадут…Но… задумался. Сел. И произнес:
Придет ли, наконец, пора, Когда блеснут лучи рассвета…В поэте — Россия! Это ее надежды и сомнения он пел, ее печаль и беспросветность, убожество и могущество, ее широкие степи, ее голубую даль и ее же цепи.
Позже примут эстафету и от Никитина сердца других поэтов. Но эти двое — наши родные. Они ходили по тем же улицам, где мы ходим. В нас — часть их сердец. Они для нас незабвенные вовеки.
Город помнит!
Тысяча девятьсот семнадцатый год!
За-дре-без-жа-ли осколки разбитого, окрашенные отсветом пожара. Закачалось оно и-и-и… р-рухнуло!
Разрушали старый мир!
Через пять дней после Петрограда — переворот в Воронеже. Чернозем бурлил. Вместе с Воронежем восстал Острогожск — старый и верный побратим-воин. Чернозем дышал гулко. Дышал трудно: то со скрежетом зубовным, сбрасывая ярмо и цепи, то с восхищением и надеждой — Ленин, Свобода, Революция!
Революция шла и в человеке, она прошла через каждого человека, и он сам становился иным: либо — новым, либо — отброшенным историческим взрывом, либо — смятым колесницей истории.
Да, была Россия, расколотая надвое…
Нельзя забыть того кипящего времени, когда Россия, расколотая надвое, — на друзей ее и врагов, — была зажата в кольце контрреволюции. Не забыть повального тифа, холеры, голода и героизма.
Россия в тисках!
А Воронеж? Воронеж оказался на границе Советской власти и Донщины — стана белогвардейцев. Будто снова город встал на грани с «диким полем». В числе первых из городов встретил удар Каледина, Краснова, потом Мамонтова и Шкуро. Черноземный край не сдался и победил, несмотря ни на что.
Камни хранят память о героизме тех дней.
Город помнит! Тогда он вставал на ноги, как неимоверно усталый боец после победного боя, — окровавленный, в изорванной одежде, может быть, с последней обоймой патронов и с последней коркой хлеба.
Потом эти солдатские руки стали рабочими руками. Целое поколение новых, молодых рабочих рук сменило бывших бойцов.
Они строили!
Новые заводы-гиганты выросли богатырями Родины.
Городу тесно. Город прочно обосновался уже и на левом берегу реки. Здесь он — юный город. Здесь прошлое — это всего лишь вчера истории.
Вчера. Что было вчера? О, вчера для города было самым тяжким из тяжкого и самым героическим из героического. Город помнит те ночи и дни…
Была тоже весна. Весна очищенного от фашистской скверны города. Был март тысяча девятьсот сорок третьего года. Война!
Ветер в ту ночь настойчиво и напористо завывал по городу, путался и визжал в пустых прокопченных коробках, вырываясь из зияющих глазниц-окон.
Война-а! — выл ветер.
Жутко погромыхивали полуоторванные листы железа: война-а!
Ныли, кому-то жалуясь, обрывки проводов на уцелевшем телеграфном столбе: война-а!
А над развалинами моросил дождь. Казалось, разрушенный город лежал и тихонько плакал — большой, разбитый.
Но он дышал, мой город! Люди, уже обессиленные люди, пробились через развалины в подвалы. Город жил в земле. Он дышал с перебоями. И слышно было в том дыхании: война-а!
Каждый камень окроплен кровью тех, кто вел здесь бой. Тогда поэт нашего времени бросал из своего беспокойного и непримиримого сердца слова-снаряды, как из мощного орудия:
Страшный бой идет, кровавый, Смертный бой не ради славы, Ради жизни на земле.И бой прошел. Победный бой!
А город?.. Кое-кому казалось, потребуется лет пятьдесят — семьдесят, чтобы он встал из руин.
Вставал он сначала со стоном. Слишком свежа была память о погибших. Но вот огласил степь первым гудком первого ожившего завода. О, это уже был призыв! Жизнь началась вновь. Живые стали делать жизнь. Солдатские руки вновь стали рабочими руками!