Собрание сочинений. Последнее лето Форсайта: Интерлюдия. В петле
Шрифт:
– Я был в городе, – сказал он. – Подумал, загляну к вам, узнаю, как вы тогда доехали.
И при виде ее улыбки он почувствовал внезапное облегчение. Может быть, она и вправду рада его видеть.
– Хотите, наденьте шляпу, покатаемся в парке?
Но когда она ушла надевать шляпу, он нахмурился. Парк! Джемс и Эмили! Жена Николаса или кто другой из членов его милого семейства, уж наверное, там, разъезжают взад и вперед. А потом пойдут болтать о том, что видели его с ней. Лучше не нужно! Он не желал воскрешать на Форсайтской Бирже
– А может, лучше посидим в Кенсингтонском саду? – И прибавил, подмигивая: – Там-то никто не разъезжает взад и вперед, – как будто она уже была посвящена в его мысли.
Они вышли из коляски, вступили на эту территорию для избранных и направились к пруду.
– Вы, я вижу, снова под девичьей фамилией, – сказал он. – Это неплохо.
Она взяла его под руку.
– Джун простила мне, дядя Джолион?
Он ответил мягко:
– Да, да, конечно, как же иначе?
– А вы?
– Я? Я простил вам, едва только понял, как, собственно, обстоит дело.
И он, возможно, говорил правду: он всегда был душой на стороне красоты. Она глубоко вздохнула.
– Я никогда не жалела, не могла. Вы когда-нибудь любили очень сильно, дядя Джолион?
Услышав этот странный вопрос, старый Джолион устремил взгляд в пространство. Любил ли? Да как будто и нет. Но ему не хотелось говорить этого молодой женщине, чья рука касалась его локтя, чью жизнь словно приостановила память о несчастной любви. И он подумал: «Если бы я встретил вас, когда был молод, я… я, возможно, и наделал бы глупостей». Ему захотелось укрыться за обобщениями.
– Любовь – странная вещь, – сказал он. – Часто роковая. Ведь это греки – не правда ли? – сделали из любви богиню; и они, вероятно, были правы, но ведь они жили в Золотом веке.
– Фил обожал их.
«Фил!» Это слово резнуло его, – способность видеть вещи со всех сторон вдруг подсказала ему, почему она им не тяготится. Ей хотелось говорить о своем возлюбленном! Что ж, если это доставляет ей удовольствие!
И он сказал:
– А он, наверно, понимал толк в скульптуре.
– Да. Он любил равновесие и пропорции, любил греков за то, как они без остатка отдавались искусству.
Равновесие! Насколько он помнил, этот молодой человек был совсем не уравновешенный; что касается пропорций… фигура у него была, конечно, хорошая, но эти странные глаза и выдающиеся скулы… пропорции?
– Вы тоже из Золотого века, дядя Джолион.
Старый Джолион оглянулся на нее. Что она, смеется над ним? Нет, глаза ее были мягки, как бархат. Льстит ему? Но зачем? С такого старика, как он, взять нечего.
– Фил так думал. Он всегда говорил: «Но я никак не могу ему сказать, что восхищаюсь им».
А, вот оно опять. Ее погибший возлюбленный, желание говорить о нем. И он пожал ей руку, отчасти обиженный этими воспоминаниями, отчасти благодарный, точно сознавая, как они связывают его с нею.
– Очень талантливый молодой человек был, – проговорил он. – Жарко, на меня жара теперь действует. Давайте посидим.
Они сели на стулья под каштаном, широкие листья которого защищали их от тихого сияния вечера. Приятно сидеть здесь, и смотреть на нее, и чувствовать, что ей хорошо с ним. И желание, чтобы ей стало еще лучше, заставило его продолжать:
– Вы, вероятно, знали его с такой стороны, какую я не мог видеть. Вам он показал лучшее, что в нем было. Его взгляды на искусство казались мне немного… новыми, – он чуть не сказал: «новомодными».
– Да, но он говорил, что вы понимаете толк в красоте.
Старый Джолион подумал: «Говорил он, как же!» Но ответил, подмигивая:
– Ну что ж, он был прав, а то я бы не сидел здесь с вами.
Очаровательна она, когда улыбается вот так, глазами.
– Он говорил, что у вас сердце из тех, что никогда не старятся. Фил замечательно разбирался в людях.
Старый Джолион не обманывался этой лестью, звучащей из прошлого, вызванной желанием говорить об умершем, – совсем нет; и все же он жадно ловил ее слова, ибо Ирэн радовала его взоры и сердце, которое – совершенно верно – так и не состарилось. Потому ли, что не в пример ей и ее мертвому возлюбленному он никогда не любил до отчаяния, всегда сохранял равновесие и чувство пропорций? Что же, зато в восемьдесят пять лет он еще способен наслаждаться красотой! И он подумал: «Будь я художником или скульптором!.. Но я старик. Надо жить, пока можно!»
Двое, обнявшись, прошли по траве перед ними, по краю тени от каштана. Солнце безжалостно освещало их бледные, помятые молодые лица.
– Некрасивое создание человек, – сказал вдруг старый Джолион. – Поражает меня, как любовь это превозмогает.
– Любовь все превозмогает.
– Так молодые думают, – сказал он тихо.
– У любви нет возраста, нет предела, нет смерти.
Ее бледное лицо светилось, грудь подымалась, глаза такие большие, и темные, и мягкие – прямо ожившая Венера! Но эта шальная мысль сейчас же вызвала реакцию, и он сказал, подмигивая:
– Да, если бы у нее были пределы, мы бы и на свет не родились. Ведь ей, честное слово, ставится немало препятствий.
Потом, сняв цилиндр, старый Джолион провел по нему манжетой. Большой и нескладный, он нагрел ему лоб; эти дни у него часто бывали приливы крови к голове – кровообращение уже не то, что было.
Она все сидела, глядя прямо перед собой, и вдруг проговорила еле слышно:
– Странно, как это я еще жива!
Слова Джо «загнанная, потерянная» пришли ему на память.