Собрание сочинений. Т. 1 Революция
Шрифт:
Кстати, о жалости. Мне описали следующую картину. Стоит казак. Перед ним лежит голый брошенный младенец-курденок. Казак хочет его убить, ударит раз и задумается, ударит второй и задумается.
Ему говорят: «Убей сразу», – а он: «Не могу – жалко».
Приехал в Соложбулак. Город небольшой, в котловине. Когда-то он славился своими шубами, тисненными золотом.
Погром кончился, все было выгромлено.
Пришел в армейский комитет. Собрал полковые. Начал говорить.
Мне раздраженно отвечали, что курды – враги.
Узнал странные вещи. Громили, кроме кубанцев и одной санитарной команды, все… в общем и целом.
У нас в транспортах служили – на правах вольнонаемных, что ли, – молокане со своими троечными упряжками.
Ассоциации такие: молокане, духоборы, белая арапия, мистицизм, еще что-нибудь… Даже вот эти молокане тоже грабили. Грабили артиллеристы.
Командир дивизии во время погрома заперся в своем доме и не выходил.
Да, не пропадут в истории некоторые обычаи персидско-курдских погромов.
Когда начинали грабить, то курды – Соложбулак – курдский город – выходили с женами на крыши, не беря с собой вещей, и оставляли город на волю погромщиков. Этим они избегали насилий. Конечно, не всегда.
Скорбь и стыд пыли погромов легли на мою душу, и «печаль, как войско негров, окровавила мое сердце» (это вторая часть фразы из чьего-то перевода персидского лирика).
Я не хочу плакать одиноко и скажу еще нечто, слишком тяжелое, чтобы скрывать.
В армейском комитете один солдат энергично доказывал, что у голодающего населения ничего нельзя брать.
Нужно сказать, что армия наша, в противоположность некоторым корпусам Кавказской, не голодала; хлеба давали не менее 1 1/2 фунта, баранины избыток. Исключения составляли сторожевые охранения на перевалах.
Этот солдат привез из продовольственной командировки образцы курдского голодного хлеба. Хлеб был сделан из угля и глины с прибавкой очень маленького количества желудей.
Его не хотели слушать.
Можно представить, как ненавидели курды наши реквизиционные отряды, тем более что многие дивизии заготовляли провизию хозяйственным способом, то есть контроля не было.
Один такой отряд курды окружили. У начальника, некоего Иванова, который долго защищался шашкой, оторвали голову и дали ею играть детям.
И дети играли ею три недели.
Так сделало курдское племя. А русское племя послало на курдов карательный отряд и взяло за головы убитых выкуп скотом, разграбило виновные и несколько невиновных деревень.
Мне рассказывали люди, которых я знаю, что когда наши ворвались в деревню, то женщины, спасаясь от насилья, мазали себе калом лицо, грудь и тело, от пояса до колен. Их вытирали тряпками и насиловали.
Я собрал гарнизон на митинг за городом и добивался от него принципиального осуждения погрома, но, по совести говоря, не добился.
Из толпы все время перебивали меня: «Здесь спокон века звери жили, нас привезли – и мы озверели. Зачем мы здесь?»
А я им говорил, что они здесь ненадолго; но кровь, пролитая ими, не пройдет даром и труден будет обратный путь на родину через эту кровь.
А кто виноват? Виноваты те, кто их привел туда, и уже позабытое, но не искупленное преступление войны.
Прошелся по городу. На углу несколько солдат играют, подкидывая пинками ног кошку с привязанной к ее хвосту жестянкой из-под керосина.
Длинная вереница курдов сидит на корточках, ожидая приема у нашего врача. Женщины изредка проходят по городу. Лица у них не закрыты. Проходят рослые и стройные красавцы курды в чалмах, навернутых на остроконечную шапку с черной кистью. Их рубашки подпоясаны широким поясом из длинного-длинного куска материи.
А кругом – разгром, какие-то сальные тряпки, которыми побрезговали громилы, валяются на полу. На улице сидит курденок и поет:
Ночка темная, боюся,Проводи меня, Маруся.При белом свете умирает человек, корчась и извиваясь; его обнаженная спина и лопатки ужасны. Прохожие переступают через него.
Ночью дал Таску паническую телеграмму:
«Осмотрел части Курдистана. Во имя революции и человеколюбия требую отвода войск».
Эта телеграмма не очень понравилась, ведь наивно и забавно требовать отвода войск во имя человеколюбия. А я был прав.
Мы ведь все равно уходили, и пребывание войск в Курдистане было бесполезно. Лучше выводить войска, чем сделать то, что сделали: заставить войска убежать, да еще бросив запасы.
Я не хочу сейчас быть умнее самого себя и скажу просто, что думаю.
Мы напрасно так умны и так дальновидны в политике. Если бы мы вместо того, чтобы пытаться делать историю, пытались просто считать себя ответственными за отдельные события, составляющие эту историю, то, может быть, это вышло бы и не смешно.
Не историю нужно стараться делать, а биографию.
Я выехал из Соложбулака и берегом ручья поехал в Афан.
По дороге увидал все то же: разрушенные деревни и убитых людей; сосчитал восемь трупов.
Я видел много трупов на своем веку, но эти поразили меня своим бытовым видом. Ведь не в войне убили их. Нет, как собак, убили, пробуя винтовку.
Шофер осторожно вел машину, временами восклицая: «Вот, кажется, ишак дохлый; нет, опять человек». Ему было тяжело, у него были шоферные нервы. Шоферы нервны.
Потом увидел еще три трупа, но уже положенные ногами вместе, по-курдскому, кем-то перенятому, обычаю делать из трупов придорожные украшения. На лице одного трупа сидела ощетинившаяся кошка и неумело рвала щеки своим маленьким ртом…