Собрание сочинений. Т. 19. Париж
Шрифт:
Уже в семь часов утра Пьеру пришлось отправиться за газетами. Гильом дурно спал, у него началась сильнейшая лихорадка. Но все же он заставил брата перечитать ему бесчисленные заметки о покушении. Это была причудливая смесь правды и выдумки, точных сведений и самого нелепого вздора. Особенно бросались в глаза набранные крупным шрифтом заголовки и подзаголовки «Голоса народа», газеты Санье, где на целой странице были как попало напиханы всевозможные сведения. Внезапно Санье решил отложить на будущее опубликование пресловутого списка тридцати двух депутатов и сенаторов, замешанных в дело Африканских железных дорог, и теперь не жалел красок, описывая, как выглядел подъезд особняка Дювильяра после взрыва: развороченная мостовая, пробитые своды, сорванные с петель ворота; потом шел рассказ о чудом уцелевших
Но Гильома поразило лишь одно обстоятельство: оставалось неизвестным, кто бросил бомбу, и, несомненно, Сальва не только не арестован, но и вне всяких подозрений. Напротив, как видно, полиция пошла по ложному следу: один из соседей клялся, что видел, как перед самым взрывом в ворота особняка вошел прилично одетый господин в перчатках. Гильом как будто немного успокоился. Но вот брат прочитал ему другую газету, где сообщалось, что, по-видимому, роль бомбы сыграла совсем небольшая консервная банка, остатки которой найдены. Он снова взволновался, услышав, что автор статьи удивляется, как такой пустяк мог вызвать столь ужасные разрушения, и подозревает, что было применено какое-то новое взрывчатое вещество невероятной мощности.
В восемь часов появился Бертеруа, в свои семьдесят лет подвижной, как юный студент-медик, который всегда готов помочь приятелю. Он принес ящик с инструментами, бинты и корпию. Увидав, что больной очень возбужден, раскраснелся и горит в лихорадке, он рассердился.
— Ах, мой дорогой мальчик, я вижу, что вы ведете себя неблагоразумно. Вы, наверно, слишком много говорили, волновались и выходили из себя.
Осмотрев рану и тщательно ощупав ее зондом, он стал накладывать повязку, причем сказал:
— Имейте в виду, случай серьезный, и я не отвечаю за последствия, если вы не будете вести себя как должно. Любое осложнение сделает ампутацию неизбежной.
Пьер содрогнулся, а Гильом пожал плечами, словно хотел сказать, что ничего не имеет против ампутации, раз все кругом рушится. Бертеруа уселся на минуту передохнуть и устремил на братьев проницательный взгляд. Теперь он знал о покушении и уже сделал соответствующие выводы.
— Дорогой мой мальчик, — заговорил он со свойственной ему прямотой, — я уверен, что не вы совершили чудовищную глупость на улице Годо-де-Моруа. Но я предполагаю, что вы находились где-нибудь поблизости… Нет, нет, не отвечайте, не оправдывайтесь. Я ничего не знаю и ничего не желаю знать, даже формулу этого дьявольского порошка, который натворил таких бед и следы которого я усмотрел на обшлаге вашей рубашки.
Видя, что братья поражены и, несмотря на его заверения, онемели от испуга, он добавил с широким жестом:
— Ах, друзья мои, если бы вы знали, как я осуждаю такого рода поступки: они не столько преступны, сколько бессмысленны! Я от души презираю всю эту бесплодную политическую возню — и революционеров и консерваторов. Неужели нам недостаточно науки? Зачем торопить бег времени, когда один шаг вперед, сделанный наукой, приближает человечество к царству справедливости и истины больше, чем сто лет занятий политикой и социальными переворотами. Поверьте, только наука сметает догматы, свергает богов, приносит свет и счастье… И единственный подлинный революционер — это я, академик, прекрасно обеспеченный деньгами и весь в орденах.
Бертеруа засмеялся, и Гильом услыхал в его смехе добродушную иронию. Он
Ученый встал и направился к двери.
— Я еще вернусь. Будьте благоразумны и крепко любите друг друга.
Оставшись наедине с братом, Пьер сел у его постели, и руки их снова соединились в горячем пожатии, выразившем их душевное смятение. Сколько еще непонятного, какие опасности вокруг них и в них самих! Серый зимний день заглядывал в окна, в саду чернели голые деревья, и маленький домик был полон настороженного безмолвия. Только над головой раздавался глухой стук. То шагал Николя Бартес, героический любовник свободы, который спал наверху и с рассветом начал расхаживать взад и вперед, как лев в клетке, по старинной привычке, сложившейся в тюрьме. В этот миг братья взглянули на развернутую газету, лежавшую на кровати, и им бросился в глаза неряшливо сделанный набросок, который должен был изображать убитую девочку на побегушках с разорванным животом, распростертую рядом с картонкой и дамской шляпкой. Рисунок был так страшен, так отталкивал своим уродством, что у Пьера из глаз покатились слезы, а тревожный и тоскливый взор Гильома, устремленный куда-то вдаль, пытался разглядеть неведомое будущее.
На высотах Монмартра, в тихом маленьком домике, где столько лет жил и работал Гильом со своими родными, все спокойно поджидали его бледным зимним днем.
После завтрака Гильом, удрученный при мысли, что ему из осторожности, пожалуй, придется недели три пробыть вне дома, решил послать Пьера на Монмартр, чтобы тот рассказал его близким обо всем случившемся.
— Слушай, брат, я попрошу тебя об одной услуге. Пойди и скажи моим всю правду, что я лежу у тебя, слегка ранен и очень их прошу не навещать меня, так как за ними могут проследить и обнаружить, где я нахожусь. После моего вчерашнего письма они начнут беспокоиться, если я им ничего о себе не сообщу.
Потом, поддаваясь тревоге и страху, не покидавшим его со вчерашнего дня и омрачавшим его ясный взгляд, он сказал:
— Знаешь что, пошарь-ка в правом кармане моего жилета… Там найдешь ключик. Так. Ты передашь его госпоже Леруа, моей теще, и скажешь ей, что, если со мной случится несчастье, пусть она сделает все, что необходимо. Этого достаточно, она поймет.
С минуту Пьер стоял в нерешительности. Но, заметив, как утомило брата это небольшое усилие, он поспешил сказать:
— Пожалуйста, молчи и лежи неподвижно. Я пойду и успокою твоих, раз ты хочешь, чтобы я сам это сделал.
Ему было так трудно выполнить поручение брата, что в первый момент он даже подумал, нельзя ли послать Софи. Пробудились все владевшие им предрассудки, и ему казалось, что он идет чуть ли не в логово людоеда. Сколько раз он слышал, как его мать, упоминая о женщине, с которой жил в свободном союзе Гильом, называла ее «этой тварью». Она так и не захотела обнять троих его сыновей, прижитых вне брака; особенно ее возмущало, что другая бабушка, г-жа Леруа, осталась в незаконной семье и посвятила себя воспитанию внучат. И так велика была власть этого воспоминания, что даже теперь, направляясь к собору Сердца Иисусова и проходя мимо домика Гильома, он смотрел на него с недоверием, он сторонился его, как обиталища порока и распутства. Мать троих детей умерла добрых десять лет назад, и теперь ее сыновья были уже взрослыми. Но ведь в этом доме появилась еще одна сомнительная особа, девушка-сирота, которую взял к себе брат и на которой собирается жениться, хотя она моложе его на двадцать лет! Пьеру все это казалось безнравственным, неестественным, оскорбительным, и в его воображении рисовалась семья бунтарей, людей морально и физически опустившихся, которые ведут беспорядочный образ жизни, всегда внушавший ему отвращение.