Собрание сочинений. Т. 19. Париж
Шрифт:
— Что, отцу стало хуже?
— Нет, нет… Он прочел в газетах о пробойнике, найденном на улице Годо-де-Моруа, и опасается, что полиция сделает здесь обыск.
Том а сразу успокоился и даже улыбнулся.
— Скажите ему, что он может спать спокойно. Прежде всего наш маленький мотор, к сожалению, далеко не готов, я до сих пор не добился, чего хотел. А потом, он еще не собран, некоторые части остались у меня дома, и здесь никто даже толком не знает, чем я занимаюсь. Пусть себе полицейские делают обыск, они ничего не обнаружат, наша тайна не подвергается никакой опасности.
Пьер обещал повторить Гильому все это дословно, чтобы его успокоить.
— А вот и он!.. Бедняга, у его жены сегодня утром, наверное, опять был припадок!
Эту печальную историю Пьер уже слышал от Гильома. Грандидье женился по любви на девушке замечательной красоты. Но пять лет назад, потеряв новорожденного сына, она помешалась от горя, чему способствовала и родильная горячка. У мужа не хватило духу поместить ее в психиатрическую больницу, он жил с ней в небольшом флигеле, окна которого, выходившие на двор завода, никогда не открывались. Ее никто не видел, и он ни с кем о ней не говорил. Рассказывали, что она стала как малое дитя, безобидная, кроткая и очень печальная, все еще красивая, с белокурыми волосами, как у принцессы. Но временами у нее бывали ужасающие припадки, ему приходилось с ней бороться и целыми часами крепко держать ее, обхватив обеими руками, чтобы она не разбила себе голову об стену. Слышны были раздирающие крики, потом воцарялось гробовое молчание.
Но вот в мастерскую, где работал Том а , вошел Грандидье красивый сорокалетний мужчина, светлоглазый, остриженный бобриком, с энергичным лицом и пышными темными усами. Он очень любил Том а , относился к нему как к сыну, чем облегчил ему ученичество. Он позволял ему приходить на завод в любое время и пользоваться всем оборудованием. Зная, что юноша занят проблемой маленьких двигателей, живо интересовавшей его самого, он не проявлял ни малейшего любопытства и терпеливо выжидал, ни о чем не расспрашивая.
Том а представил ему священника.
— Это мой дядя, господин аббат Пьер Фроман, он пришел меня проведать.
Обменялись приветствиями. Грандидье, лицо которого всегда выражало грусть, отчего многие считали его строгим и суровым, решил проявить общительность и заговорил веселым тоном:
— Скажите, Том а , кажется, я вам еще не рассказывал, как меня допрашивал следователь. Я на хорошем счету, а не то к нам нагрянули бы все ищейки из префектуры… Он допытывался у меня, каким образом этот пробойник с моей маркой очутился на улице Годо-де-Моруа. И я мигом догадался, о чем он думает: он подозревает, что человек, бросивший бомбу, работал у меня… А мне сразу же пришел на ум Сальва. Но я не имею привычки выдавать людей. Он просмотрел книгу найма рабочих, а когда спросил меня о Сальва, я ответил, что прошлую осень тот три месяца проработал у меня на заводе, а потом куда-то исчез. Ищи ветра в поле!.. Ну уж и следователь! Маленький блондин, очень следит за собой, вид самый светский. Он так и вцепился в это дело, и глаза у него горят, как у кошки.
— Это не Амадье ли? — спросил Пьер.
— Он самый. Видно, этот человек прямо в восторге от подарка, который
Священник слушал с замиранием сердца. Случилось то, чего так боялся его брат, наконец напали на след, нащупав руководящую нить. Он взглянул на Том а , стараясь догадаться, взволнован ли тот. Но то ли молодому человеку было неизвестно, какими узами связан Сальва с его отцом, то ли он превосходно владел собой, но он спокойно улыбался, когда хозяин завода описывал следователя.
Особенно он заинтересовался, услыхав, как одни из них, рыжий детина, назвал другого Туссеном, а третьего — Шарлем. Это были отец и сын. Туссен — плотный мужчина с квадратными плечами и жилистыми руками; ему можно было дать пятьдесят лет, лишь взглянув на его круглое, темное, как обожженная глина, лицо, изрезанное морщинами, постаревшее от непосильного труда и обросшее седоватой щетиной, которую он сбривал лишь по воскресеньям; правая его рука после паралича двигалась медленнее левой, когда он жестикулировал. Шарль, двадцатишестилетний парень, живой портрет отца, был в расцвете сил. На его полном лице резко выделялись густые черные усы, на белых руках выступали буграми великолепные мускулы. Они тоже говорили о бомбе, брошенной возле особняка Дювильяра, о найденном там пробойнике и о Сальва, которого теперь все подозревали.
— Только бандит способен на этакую штуку! — сказал Туссен. — Возмущает меня их анархия, я им не сочувствую. А все-таки мне не жалко буржуа, когда в них бросают бомбы. Сами виноваты, пускай теперь расхлебывают.
Он говорил равнодушным тоном, но чувствовалось, что этот пожилой человек хорошо знаком с нищетой и несправедливостью, устал бороться, больше ни на что не надеется и хочет, чтобы рухнул мир, где потерявшему силы рабочему на старости лет грозит голодная смерть.
— Знаете что, — проговорил Шарль, — я слышал, как они беседовали, эти анархисты, и, право же, они говорили много верного и толкового… Вот ты, отец, работаешь уже больше тридцати лет, а как возмутительно с тобой обошлись! Ведь ты едва стоишь на ногах, как старая кляча: стоит ей заболеть — и ее убивают. Тут, черт возьми, невольно подумаешь о себе самом: неужто и меня ждет такой веселый конец!.. Разрази меня гром! А ведь не худо бы вместе с анархистами разнести все к черту, лишь бы это принесло счастье людям.
Конечно, в этом юноше не было огня, и он сочувствовал анархистам лишь потому, что мечтал о хорошей жизни. Казарма оторвала его от родной среды, на военной службе он проникся мыслью о всеобщем равенстве, о необходимости борьбы за существование и был убежден, что имеет право получить свою долю радостей жизни. Молодое поколение делало роковой шаг вперед: отец разочаровался, обманувшись в республике и всеобщем братстве, подвергал все сомнению и презирал все на свете, а сын мечтал о новой вере и, после очевидного банкротства свободы, уже начинал одобрять самые крайние меры.