Собрание сочинений. Т. 22. Истина
Шрифт:
На обратном пути в Майбуа Марк предавался грустным размышлениям. Он столкнулся с непроходимым невежеством, с темной, инертной массой, слепой и глухой, погруженной в животную спячку. За Бонгарами ему чудилась вся деревня, прозябающая во мраке, еще далекая от пробуждения. Надо было просветить всю нацию, чтобы истина и справедливость могли открыться этим людям. Но какой потребуется исполинский труд, чтобы вывести ее из первобытного состояния, и сколько поколений сменят друг друга, прежде чем народ освободится от пут невежества! Пока что подавляющая часть общества пребывает в младенческом состоянии и не способна мыслить. От Бонгара нечего было
— А я тебе говорю, что еврей на все способен, — кричал высокий белокурый рабочий. — У нас в полку был один, так он попался в краже, а все-таки стал капралом, — потому как еврей, братец ты мой, всегда выпутается из беды.
Другой каменщик, небольшого роста брюнет, пожимал плечами.
— Спору нет — евреи немногого стоят, но и попы недалеко от них ушли.
— Ну, нет — есть попы плохие, есть и хорошие. И потом, что ни говори, они французы, а эти подлые жиды, грязная сволочь, сколько раз продавали Францию иностранцам!
Противник, сбитый с толку его доводами, спросил, не вычитал ли он это в «Пти Бомонтэ».
— Нет, от газет у меня голова пухнет. Товарищи говорили, да кто же этого не знает!
Это убедило всех, каменщики смолкли и не спеша допивали вино. Они уже выходили из лавки, и Марк, обратившись к высокому блондину, спросил, где живет Долуар. Тот рассмеялся.
— Я и есть Долуар, сударь, и живу вот тут — те три окна как раз моя квартира.
Этого здоровенного верзилу, сохранившего военную выправку, забавляло неожиданное совпадение. У него были светлые, пышные, закрученные усы, белые зубы, румяные щеки, ясные голубые глаза, и он выглядел славным малым.
— Так вы ко мне? — со смехом воскликнул он. — Лучше не могли попасть. Что вам угодно?
Марк смотрел на него с невольной симпатией, несмотря на гнусные речи, которые ему довелось слышать. Долуар уже несколько лет работал у мэра Дарра, был на хорошем счету и, хотя иной раз выпивал лишнее, аккуратно отдавал жене весь свой заработок. Правда, он бранил хозяев, называл их подлым племенем, а себя считал социалистом, но не слишком во всем этом разбирался; вместе с тем он уважал Дарра за то, что тот здорово ворочает делами и держится на приятельской ноге со своими рабочими. Три года, проведенные Долуаром в казарме, оставили на нем неизгладимый отпечаток. Он был без памяти рад, когда кончился срок и он вырвался на свободу, проклиная это гнусное ремесло, которое калечило людей. И все же он постоянно вспоминал годы военной службы, всякий день в его памяти всплывал тот или иной эпизод. Привычка к ружью словно расслабила его руки, он разучился держать мастерок, стал работать с прохладцей, утратил силу воли и обленился, так как учение на плацу занимало лишь несколько часов и большую часть
— У вас двое детей в коммунальной школе, — начал Марк, — я пришел от имели их учителя, моего друга Симона, справиться кое о чем… Однако, я вижу, вы недолюбливаете евреев.
Долуар продолжал смеяться.
— Что верно, то верно, господин Симон еврей, но я до сих пор считал его славным человеком… О чем же вы хотели справиться, сударь?
Узнав, что Марк хотел бы показать детям пропись и спросить, видели ли они такую в классе, он воскликнул:
— Нет ничего проще, сударь, сделайте одолжение… Поднимитесь на минутку со мной наверх, ребятишки, должно быть, дома.
Дверь отворила г-жа Долуар, невысокая, крепкая, черноволосая женщина; низкий лоб, решительный взгляд и тяжелая нижняя челюсть придавали ее лицу упрямое, сосредоточенное выражение. В двадцать девять лет она была уже матерью троих детей и вскоре ждала четвертого; весьма работящая и расчетливая, она с раннего утра и до позднего вечера хлопотала по хозяйству. Г-жа Долуар ушла из швейной мастерской после третьих родов и усердно занималась домом и детьми, как женщина, не привыкшая есть даром хлеб.
— Этот господин — друг школьного учителя наших ребят, ему нужно с ними поговорить, — объяснил ей Долуар.
Марк вошел в небольшую, очень опрятную столовую. В отворенную слева дверь виднелась кухня. Напротив находилась спальня и детская.
— Огюст, Шарль! — позвал отец.
Прибежали два мальчика восьми и шести лет, за ними — четырехлетняя сестренка Люсиль. Это были красивые рослые дети, похожие и на мать и на отца, младший меньше ростом и с виду смышленее старшего, девочка со своими белокурыми кудряшками и нежным голоском была прелестна.
Госпожа Долуар стояла молча, опершись на стул, усталая, но, как всегда, мужественная и решительная; едва Марк показал мальчикам пропись и стал их расспрашивать, как мать вмешалась.
— Извините, сударь, но я не хочу, чтобы мои дети вам отвечали.
Она проговорила это очень вежливо, без запальчивости, тоном добродетельной матери семейства, исполняющей свой долг.
— Отчего же? — удивился Марк.
— Да потому, сударь, что нам нечего вмешиваться в дело, которое может очень плохо кончиться. Со вчерашнего вечера мне все уши прожужжали, и я попросту не хочу встревать, вот и все.
Марк стал настаивать и защищать Симона, но она продолжала:
— Я не говорю ничего дурного про господина Симона, дети на него не обижаются. Если его обвиняют, пусть защищается, это его дело. Но я никогда не позволяла мужу вмешиваться в политику, и если он хочет меня послушать, пусть лучше держит язык за зубами да возьмется за мастерок, не занимаясь ни евреями, ни попами. Если разобраться — это та же политика.
Госпожа Долуар никогда не ходила в церковь, но детей своих крестила и собиралась вести их к первому причастию. Так было принято. Она инстинктивно боялась всего нового, принимала все как должное и мирилась со своими стесненными обстоятельствами, живя в вечном страхе перед бедствиями, которые могли нанести удар шаткому благополучию семьи. Она добавила упрямо и непреклонно: