Собрание сочинений. т.1.
Шрифт:
И я решился, друзья, издать эту книгу. Я решился на это во имя правды и всеобщего блага. И, кроме того, я подумал не только о читателях, я думал о вас, мне хотелось заново рассказать вам эту ужасную историю, которая уже вызвала у вас слезы.
Эта история правдива и откровенна до грубости. Люди деликатные возмутятся ею. Но я считаю, что из нее нельзя выкинуть ни единой строчки, ибо я уверен, что эти страницы полностью рисуют сердце, в котором больше света, чем мрака. Они написаны нервным, любящим ребенком, целиком отдавшимся чувству, со всем трепетом тела, со всеми порывами души. Эти страницы — болезненное проявление необычного темперамента, страстно рвущегося
У этого ребенка задатки священнослужителя. Может быть, он когда-нибудь преклонит колена. Он с безграничным отчаянием ищет истину, которая поддержала бы его. А пока что он рассказал нам о своей скорбной молодости, открыл перед нами свои раны, поведал, рыдая, обо всех своих страданьях, для того чтобы его собратья избежали их. Для тех сердец, что схожи с его сердцем, времена сейчас плохие.
Я могу одной фразой охарактеризовать его произведение, высказать ему самую высокую похвалу, на какую только способен художник, и одновременно ответить на все будущие возражения:
Клод жил с открытым сердцем.
Эмиль Золя
15 октября 1865 года.
Вот и зима пришла: воздух по утрам все свежеет, и Париж облачается в плащ из тумана. Настало время интимных вечеров. Озябшие губы ищут поцелуев; изгнанные с полей любовники укрываются в мансардах, они сидят у камина, прижавшись друг к другу, и наслаждаются под шум дождя своей вечной весной.
А я, братья, живу тоскливо: моя зима — без весны, без возлюбленной. Мой большой чердак, суживающийся к окну, расположен на самом верху сырой лестницы; углы его теряются в темноте, голые наклонные стены делают комнату похожей на длинный коридор, наподобие гроба. Убогая мебель кое-как сколочена из тонких дощечек, выкрашенных в отвратительный красный цвет и зловеще потрескивающих при малейшем прикосновении. Над кроватью свисают обрывки выцветшего штофа; убогое окно выходит на неумолимо встающую перед ним мрачную, темную стену.
По вечерам, когда ветер раскачивает дверь и огонек лампы бросает на стены колеблющиеся отсветы, я чувствую, как меня гнетет ледяная тоска. Мой взгляд задерживается на пламени, угасающем в камине, на обоях, испещренных безобразными коричневыми разводами, на фаянсовых вазах, в которых давно увяли последние цветы, и мне чудится, будто каждая вещь жалуется вслух на одиночество и бедность. Эти жалобы разрывают мне сердце. Вся мансарда требует от меня звонкого смеха, великолепия ее богатых сестер. Камин просит весело пылающего огня, вазы, забывая о снеге, хотят свежих роз, кровать вздыхает, рассказывая мне о светлых волосах и белых плечах.
Я слушаю, и мне остается только сокрушаться. У меня нет люстры, которую я мог бы подвесить к потолку, нет ковра, чтобы прикрыть неровные, треснутые плитки пола. И так как моей комнате нужны для уюта лишь сверкающие белизной занавески и простая, отполированная мебель, мне становится еще обиднее оттого, что я не могу выполнить ее просьбу. Она кажется мне еще более пустой, еще более жалкой: гуляющий в ней ветер становится холоднее, тени сгущаются, на полу скапливается пыль, обои рвутся, обнажая штукатурку. Все умолкает, я слышу в тишине, как рыдает мое сердце.
Вы помните, братья, те дни, когда мы жили только грезами? Мы дружили, мечтали о любви и славе. Вы помните эти теплые провансальские вечера, когда мы с появлением звезд усаживались на поле, которое еще курилось после жаркого солнца? Трещали кузнечики, гармоничное
Порою же, когда цветы пахли еще нежнее и звезды сияли еще ярче, мы тешили себя виденьями любви. У каждого из нас была своя возлюбленная. Ваши — помните? — черноволосые хохотушки были царицами жатвы и сбора винограда; украсив себя колосьями и гроздьями, они резвились и бегали по тропинкам, уносимые вихрем буйной молодости. А моя, бледная и белокурая, была владычицей озер и облаков; она ступала томно, в венке из вербены; казалось, она вот-вот покинет землю.
Вы помните, братья? Еще месяц назад мы уходили мечтать в поля, черпая там мужество взрослого мужчины в святых детских надеждах. Грезы утомили меня, я решил, что созрел для действительности. Вот уже больше месяца, как я покинул наши просторы, которые животворит раскаленное дыхание полудня. Я пожал вам руки, простился с нашим излюбленным полем и первый отправился на поиски лаврового венка и возлюбленной, предназначенной богом для наших юношеских лет.
— Клод, — сказали вы мне, когда я уезжал, — теперь тебе предстоит борьба. Вчера тебя ободряли и обнадеживали мы, завтра нас уже не будет подле тебя. Ты будешь одинок и беден, твое одиночество заполнят и скрасят лишь воспоминания. Говорят, это нелегкий удел. И все же поезжай, раз ты жаждешь жизни. Не забывай только своих намерений: будь так же тверд и честен в поступках, как и в мечтах; живи на чердаке, ешь черствый хлеб, улыбайся нужде. Пусть проснувшийся в тебе мужчина не смеется над неведением ребенка, пусть он мирится с тяжестью познания добра и красоты. Страдание возвеличивает человека, а когда много любят, слезы в один прекрасный день высыхают. Бодрись и жди нас. Мы будем утешать и бранить тебя издалека. Мы не можем следовать за тобой сейчас, потому что не ощущаем в себе сил, равных твоим; паши грезы еще слишком пленительны, чтобы сменить их на действительность.
Где мои луга и ручьи? Где мои закаты, золотившие верхушки тополей и превращавшие дальние утесы в сверкающие дворцы? Не обманулся ли я, братья? Быть может, я всего лишь ребенок, который раньше времени пожелал стать мужчиной? Быть может, я был слишком уверен в своих силах, когда мне еще следовало оставаться возле вас и мечтать?
Уже занимается день. Я провел ночь у погасшего камина, глядя на голые стены, делясь с вами своими первыми страданьями. В тусклом свете вырисовываются крыши, с бледного, печального неба медленно падают редкие хлопья снега. Пробуждение больших городов такое неспокойное… Ко мне доносится уличный рокот, похожий на рыданья.