Собрание сочинений. Т.23. Из сборника «Новые сказки Нинон». Рассказы и очерки разных лет. Наследники Рабурдена
Шрифт:
Плечи маркизы оставались неизменными и неизменно победоносными. Они несли на себе целый мир, но ни одна морщинка не прорезала их белого мрамора.
Позавтракав и завершив с помощью Жюли свой туалет, маркиза, одетая в очаровательный польский костюм, отправилась кататься на коньках. Катается она восхитительно.
В парке был собачий холод, мороз щипал носы и губы скользящих по льду дам, ветер слезно бросал им в лицо пригоршни мелкого песку. Маркиза смеялась, ей казалось забавным немного померзнуть. Время от времени
Ах, какое это наслаждение и как хорошо, что нет оттепели! Маркиза сможет всю неделю кататься на коньках.
Возвращаясь домой, она увидела под деревом в боковой аллее Елисейских полей нищенку, полумертвую от холода.
— Несчастная! — прошептала маркиза растроганным голосом.
И так как коляска катилась слишком быстро, маркиза, не найдя кошелька, бросила нищенке свой букет, — букет белой сирени, который стоил не меньше пяти луидоров.
Перевод Т. Ивановой
МОЙ СОСЕД ЖАК
Мне было тогда двадцать лет, и жил я в мансарде на улице Грасьез. Это крутая улочка, сбегающая с холма Сен-Виктор позади Зоологического сада.
Держась за натянутую веревку, чтобы не поскользнуться на стертых ступеньках, поднимался я на третий этаж, — в этом квартале дома невысокие, — и впотьмах добирался до своего жалкого логова. Все в моей комнате, мрачной, холодной — и голые стены, и тусклый свет, — напоминало склеп. Но когда на душе у меня бывало радостно, ее освещало яркое солнце.
К тому же до меня часто долетал детский смех с соседнего чердака, где жила целая семья: отец, мать и девочка семи-восьми лет.
Отец был какой-то нескладный: кривая шея, острые плечи. Костлявое лицо его отдавало желтизной, а большие черные глаза прятались под нависшими бровями. Однако с хмурого лица этого человека не сходила робкая улыбка; этот пятидесятилетний ребенок был застенчив и краснел, как девушка. Мой сосед старался всегда держаться смиренно, крался вдоль стен, словно помилованный каторжник.
После того как я несколько раз поздоровался с ним, он перестал меня дичиться. Мне нравилось его странное лицо, какое-то настороженное, но доброе. Наконец, мы стали обмениваться рукопожатием.
Прошло полгода, а я все еще не знал, чем занимается мой сосед и на что живет его семья. Он был неразговорчив. Несколько раз из чистого любопытства я пытался расспросить его жену, но не мог вытянуть из нее ничего, она отвечала уклончиво и смущенно.
Однажды я проходил по бульвару Анфер. Накануне шел дождь, и, быть может, поэтому у меня щемило сердце. Вдруг я увидел, что мне навстречу идет один из тех парижских тружеников, которых все гнушаются, человек, одетый во все черное, в черном цилиндре, с белым галстуком, под мышкой у него был гробик для новорожденного.
Он шел, низко опустив голову, и нес свою легкую ношу, рассеянно подбрасывая ногою камешки. Утро выдалось пасмурное. Эта печальная картина как-то гармонировала с моим настроением. Услышав мои шаги, человек поднял голову и тут же отвернулся, но было слишком поздно: я узнал его. Мой сосед Жак служил в бюро похоронных процессий.
Я смотрел, как он удаляется, и мне было стыдно, что он стыдится меня. Уж лучше бы я выбрал другую аллею. Он шел, еще ниже склонив голову, и, конечно, считал, что теперь уж при встрече я не пожму его руку.
На следующий день я столкнулся с ним на лестнице. Он испуганно прижался к стене, стараясь занимать как можно меньше места и не коснуться меня своей одеждой. Он стоял потупясь, и его седеющая голова тряслась от волнения.
Я остановился, глядя ему прямо в лицо. От всей души протянул я ему руку.
Он неуверенно поднял голову и тоже посмотрел мне прямо в лицо. Его большие глаза оживились, а болезненное лицо покрылось красными пятнами. Вдруг он схватил меня за руку, и мы вместе пошли ко мне в мансарду, где он обрел наконец дар речи.
— Вы славный молодой человек, — сказал он. — Ваше рукопожатие помогло мне забыть косые взгляды.
Мой сосед сел и разоткровенничался. Он признался, что ему, как и прочим, было неприятно встречаться с факельщиками, пока сам он еще не принадлежал к этой братии. Но позже, молча шагая часами в похоронных процессиях, он много размышлял, и теперь его удивляет, почему он внушает прохожим такую неприязнь и страх.
Мне было тогда двадцать лет, и я мог бы заключить в объятия даже палача. Я пустился в философские рассуждения, горя желанием доказать моему соседу, что он делает святое дело. Но он пожимал своими острыми плечами, молча стискивая руки, потом заговорил медленно, с трудом подбирая слова:
— Видите ли, пересуды соседей, косые взгляды прохожих мало меня трогают, лишь бы моя жена и дочка не сидели без хлеба. Меня изводит другое. И как я об этом подумаю — не могу ночью глаз сомкнуть. Мы с женой — старики и уже не стыдимся. Но девушки — они ох какие гордые. Вот и моя Марта вырастет и будет, бедняжка, краснеть за меня. Когда ей было лет пять, она увидела одного из наших и так напугалась, так расплакалась, что до сих пор я не решаюсь надевать при ней свою черную похоронную мантию. Я переодеваюсь на лестнице.
Мне стало жаль соседа; я предложил ему оставлять у меня свою траурную одежду и приходить переодеваться в мою комнату, где было не так холодно, как на лестнице. Соблюдая тысячи предосторожностей, он перенес ко мне свои мрачные одеяния, и с того дня я видел его каждое утро и каждый вечер. Он переодевался в углу моей мансарды.
В моей комнате стоял старый деревянный сундук, источенный червями. Мой сосед Жак превратил его в гардероб; он выстлал дно газетами и аккуратно складывал туда свою черную одежду.