Собрание сочинений. Том 2
Шрифт:
— Смотрите, вот наши лица!
Узнав, что Горева участвовала во взятии Вены, он атаковал ее сотнями вопросов: «Цела ли Библиотека иезуитов? Цел ли Институт востоковедения?»
— О ж’аби! — рычал он. — Шакали!..
Вена была ему ненавистна, как живое существо.
Она цела? Это его бесило. Исчезли с лица земли тысячи мирных и благородных городов, а эта дешевая куртизанка, блудница, сожительница палачей отделалась легким испугом.
— Прузсия! — кричал он, взмахивая длинными волосатыми руками. — Это руки! Это ноги! Это
Болгары были захвачены его гневом и рукоплескали сражению, которое давало его лицо пророка.
— О я эту Вьену… я ее… проглетил бы з костьями… Народ, породивший Гитлера, не может ожидать от истории ничего для себя доброго.
Пытаясь успокоить старика, Горева промолвила, что везде есть умные и глупые, злые и добрые…
Старик сжал лицо для бешеного удара.
— Злие!.. Умние!.. О, как вам не стыдно! Черчилл тоже — о! Умний! А? Но то, как сказать, ум хуже глюпости.
Пот ненависти катился с лица старика.
Болгары открыли бутылку вина. Первый стакан преподнесли Войновичу.
Узловатой рукой пахаря, а не историка, он принял бокал и поднял его над головой.
— Езсть у нас легенда, что Ленин, уходя, озставил Сталину завещание — объединить славян. Много езсть слухов об этом завещании, и песни уже появились.
Он отломил кусочек хлеба из свертка болгар и, выпив вино, заел хлебом.
— Да будет жизнью эта легенда! Да объединятся земли славянские! Да будет един наш путь!..
Суровое вдохновение далматинца захватило Гореву. Она готова была заплакать.
Вот тут-то Горева пожалела, что она покинула поле еще не законченных битв, но оно, поле это, было уже далеко позади.
И грустно стало ей оттого, что, пройдя с боями сквозь четыре страны, она не уносила с собой теперь ничего нужного ей для жизни.
«Может быть, это оттого, что я была слишком пассивна? Оттого, что не разгребала навозную, кучу их быта и поисках жемчужины? Не умела найти ключей к их сознанию?..»
Но, вспоминая семью Альтманов, герцога Йозефа доктора философии Либерсмута, экскурсовода в Шенбрунне и многих других, с кем приходилось общаться, Горева находила, что все они были чрезвычайно однообразны, как пораженные одним недугом. Курильщики опиума — вот кем казались они ей.
Все они торговали ядом иллюзий, далеких от жизни, нее хотели легких успехов и больших радостей, не задумываясь над тем, как они достигнут их.
Сдавшись Гитлеру, они вообразили себя мучениками. Освобожденные, требовали особого внимания.
Еще не встав с колен после позорного безволия своего, не стерев с лица слез умиления перед сбежавшим хозяином, они хвастались своей жалкой покорностью перед победителями и уже протягивали руки за милостыней, танцуя в барах и распевая в театрах, музицируя в пивных и готовясь служить встречному за ложку яичного порошка или щепотку табаку.
Это были всеядные существа, без хребтов, без мускулов, мастера маленьких благополучий, муравьиных интересов, ювелирных страстей.
Но где же та Европа, о которой с таким мужественным уважением писал Герцен, которую так нежно любил Тургенев? Этой Европы она не увидела.
Великие произведения искусств одиноко стояли в музеях памятниками эпох, исчезнувших, как Атлантида. А маленькие люди, суетясь вокруг великих сокровищ прошлого, клятвенно уверяли, что они их наследники.
С ними стоило посоветоваться о том, где купить хороший сервиз, у какой портнихи сшить модное платье, не более.
Горева так и поступала. Пользуясь советами знакомых венцев, она накупила какой-то чисто венской, очень милой дребедени, вроде клипсов, поясов, светящихся пуговиц, несколько чудных альбомов итальянского искусства и очаровательную мельничку для кофе, похожую на безделушку.
И это было все, что ей удалось получить от Вены.
И до боли, до слез было обидно, что она возвращалась, не обогатив себя Европою.
Впрочем, это было не совсем верно. Померявшись силами и сравнив себя с людьми Европы, она уже от одного этого стала богаче. Она возвращалась домой победительницей не потому только, что победила вместе со всем своим народом на поле боя, но и от проверенной сравнением собственной силы.
«Я ничем не хуже их, и не хочу я стучаться в их душу, как Голышев, не хочу их воспитывать», — думала она с раздражением. Ей даже в этот момент казалось, что чем хуже и отсталее Европа, тем лучше для нас.
«Пусть догоняют», — несколько раз повторила она про себя, найдя в этих словах оправдание своей нелюбви к виденному ею за рубежом.
Глава одиннадцатая
Осень выдалась удивительная.
Она утомляла зноем, не знавшим устали. Могуче уронив свои отягощенные плодами ветви, оцепенело стояли деревья, и от них, как от увядающих букетов, шли парные запахи нагретого солнцем свежего сена.
Дышали пряною одурью огороды. Терпкий аромат исходил из камня зданий.
Запахи вились, как мошкара, над всем, что жило. Умолкли птицы, затихли ветры, стояла знойная солнечная одурь. Земля не теряла тепла до рассвета. Багровая пелена день и ночь висела над горизонтом, будто далеко за морем что-то горело не сгорая.
По ночам с оглушительным треском лопались переспевшие дыни, и сырое месиво их семян разбрызгивалось с расточительной силой, смутно напоминая о счастливой поре плодосбора, любви, свадеб и предзимнего отдыха.
В домах пахло душистой сладостью винограда и инжира, и все ходили какие-то клейкие, сладкие, чуть хмельные от зноя.