Собрание сочинений. Том 3.Свидание с Нефертити. Роман. Очерки. Военные рассказы
Шрифт:
— Извини, Нина, не хотел тебя обидеть…
Он взялся за ручку двери, и она вскочила. Сияющие от слез глаза в покрасневших веках, спутанные локоны, в вырезе халата белая душистая кожа.
— Федя… Пусть будет по-прежнему… Ты же уходишь не совсем? Ты же вернешься?
И у него не хватило мужества сказать — «не вернусь».
— Да, да, я приду… Ты только успокойся.
— Забудем, что я говорила. Ты только приходи… Ты одинок, и я ведь тоже… Я себя выдумываю не одинокой.
— Приду, Нина, — сказал он на этот раз искренне.
Они не так уж избалованы вниманием
— Приду…
Он ушел.
Он ушел к чужим людям, к случайным, неуютным стенам. У Нины ему лучше, теплее, но он не хочет этим пользоваться.
В конце Арбата в сторону уходит Денежный переулок. На самых задворках строящегося высотного здания на Смоленской площади — дом. Собственно, под одним номером — четыре дома. Фасадом служит двухэтажный особнячок с высокими окнами нижнего этажа — с виду сытый, благополучный, чопорно старомодный, украшенный затейливой лепкой по карнизам. За ним во дворе — корпус в четыре этажа, старый и неряшливый плебей с оскаленной штукатуркой. В глубине двора кирпичное пятиэтажное здание. Есть еще флигелек — обшитая тесом стена вспучилась наружу, от чего флигелек кажется беременным.
Федор, простившись с институтом, сиял в четырехэтажном корпусе узкую комнатушку с койкой, шатким столиком и стулом. Его хозяйка — Вера Гавриловна, у нее отдельная квартира из трех комнат, трое детей и нет мужа. Впрочем, муж жив, но где он — неизвестно.
В мире, наверно, никогда не переведутся странники. Прежде бежали из семьи к святым местам, мерили посохом бесконечные российские дороги от Троице-Сергиевой лавры до Печерской, от Печерской до Нового Афона или же через всю Европу с юга к Белому морю, к Соловецкому монастырю: «Подайте божьему страннику на пропитание…»
Теперь странник иной. Муж Веры Гавриловны до сорока пяти лет добросовестно служил в почтовом отделении, в восемь уходил на работу, в шесть вечера возвращался, пьян бывал только по большим праздникам, да и то умеренно, с женой скандалил не чаще других. И ничего не случилось — не было неприятностей ни на службе, ни дома, не связывался, кажется, на стороне с юбкой, — просто в один майский день взял на работе расчет, не прощаясь сел в поезд, с дороги написал: «Не вернусь…»
Вера Гавриловна бегала в милицию, подала заявление в суд — за детей-то должен отвечать или нет? И вместе со скудными денежными переводами приходили еще более скудные сведения — сначала работал где-то на стройке под Новосибирском, переехал в Читу, завербовался на Сахалин… Неприкаянный странник без посоха, паломничающий не по святым местам, а по таежным стройкам, — жив дух бродяжничества!
А в его старом гнезде в Денежном переулке, близ шумного Арбата, бродила бесцельно из одной неприбран-пой комнаты в другую нечесаная, неряшливо одетая женщина и, натыкаясь на детей, кричала:
— Чем я вас, дармоедов, кормить буду? На какие шиши? Приспал, стервец, да бросил мне на шею! Висите? А вот возьму да стряхну. Живите как хотите!
Это единственное, в чем проявлялась Вера Гавриловна. Остальное время она, полуодетая, валялась на кровати, сосредоточенно листала какую-нибудь случайно занесенную книжонку. Иногда, накинув замусоленный халат, с нечесаной головой спускалась во двор, часами точила лясы с соседками — не жаловалась, не возмущалась, а просто занимала себя разговорами о погоде, о ценах на базаре, о дворнике Шарапе, который спутался с буфетчицей Любкой из тринадцатой квартиры.
Другая бы на ее месте высохла от забот, извелась бы до белой горячки, — Вера Гавриловна была из бесшабашных натур. Прошло первое ошеломление после бегства мужа, первый испуг. Вера Гавриловна палец о палец не ударила — все устраивалось само собой. Сам собою нашелся жилец, сам собою сын Виктор стал учеником электромонтера, да дочь — она самая старшая — давала кое-что из заработка в семью, — жили. Вера Гавриловна тоже собиралась поступить на работу, но, видать, ждала, что и это устроится само собою.
— Федор Васильевич, — обращалась она к Федору, — вроде есть свободное место в поликлинике, больничными карточками заведовать. Как вы думаете, согласиться мне?
Это звучало не менее убедительно, чем у Манилова: «А не построить ли мост до Петербурга?»
Младшему сыну Сашке — девять лет. Он тощ и хил, на зеленоватой физиономии вечно каверзная ухмылочка, словно ждет, что с кем-то должна случиться смешная неприятность, глаза лукавы. Дома он в одиночестве всегда что-то мастерит кухонным ножом и при этом уютно мурлычет «Катюшу» или же неожиданно старое, забытое — «Ты гори, гори, моя лучина…». У него есть слух, есть голос, чистый и сильный не по возрасту.
Во дворе за ним слава отпетого. Часто на пороге появляется фигура участкового, сумрачно извещающего Веру Гавриловну:
— В пятую квартиру в открытое окно ваш сын бросил камень, разбил зеркало. Вот акт. Извольте оплатить стоимость зеркала и к тому же штраф.
Вера Гавриловна кричит на Сашку:
— В могилу сведешь мать родную! — Потом решительно объявляет: — Денег нет. Описывайте.
Но описывать нечего — старые одеяла, тощие свалявшиеся подушки и застиранный, рваный под мышками халат.
Сашка глядит на хмурого уполномоченного и под виновато-постной миной прячет тонкую-тонкую ухмылочку. Его не слишком-то пугает милицейский мундир.
Виктору — пятнадцать. Долговяз, хрупок, в тонких сжатых губах таится злая горечь. Он часто грубо кричит на мать, та вздыхает:
— Переломный возраст.
В первый же вечер, как только Федор устроился на новом месте, явился Виктор, тая в глубине зрачков враждебность, спросил небрежно:
— Зачем вы приехали сюда?
— Где-то надо жить.
— Какая здесь жизнь!
— Чем плохо?
— Тут кругом одни сволочи.
— И ты в том числе?
— И я, наверное. Может, я вас ночью зарезать хочу.
Губы дернулись, в глазах лиловый отблеск. Федор подумал: «Чего доброго, с дурака хватит».
Однажды Федор поднял оброненную Виктором фотокарточку — рыхловатый мужчина с прилизанными волосами.
— Твоя, что ли?
Виктор грубо выхватил, залился густой краской.
— Моя! А вам какое дело!