Собрание сочинений. Том 4. Повести
Шрифт:
— Ка-ак?! Это же смешно, Юрий Андреевич!.. Я — душить?.. Ха-ха! Смеюсь над вашими словами. Я же по стопам спасителя человечества иду! По стопам нашего Иисуса Христа шагаю. Того, кто глаза на любовь открыл, кто учил любви и всепрощению!..
— Кажется, главное отличие человека — это умение мыслить. Истина-то прописная, спорить вряд ли будете.
— Ну, положим, положим. И что из того?
— И каждое разумное открытие, большое ли, маленькое, у человека начинается с догадки. С этим тоже трудно не согласиться.
— Я — верующий,
— Но если б все были покорными последователями, то, наверное, человек так и не догадался бы подняться с четверенек.
— Пусть догадки, пусть открытия, я со своей верой в святое писание тут не помеха.
— Помеха. Чтоб понять, верна догадка или ложна, нужно к ней отнестись с сомнением. Обязательно! Слепо доверять — значит не двигаться, топтаться на старом. Способность мыслить идет от догадки к убеждению только через сомнение. Без сомнений нет мышления, без способности мыслить нет человека. Вы против сомнений, значит… Элементарная логика говорит: отец Владимир, человеческое душите!
— Про разум и логику Христос ясно сказал: «Погублю мудрость мудрецов и разум разумных отвергну!»
— Ну, знаете, не компрометируйте Христа. Наверное, Христос это говорил о горе-мудрецах и о лжеразумных. Человечество отвернулось бы от него, если б он отвергал разум.
— О, как это страшно! Под благообразной личиной — бесовская рожа! Вы неверующий! Неверующий!
— С вашей точки зрения — да.
— А со своей-то, со своей посмотрите! В глубь себя! Есть ли там, в глубине-то, хоть золотник веры?
— Уж лучше быть неверующим, чем тупоголовым дураком. «Блаженны нищие духом…» Людям естественно стремиться к иному, не к духовной нищете.
— Вы дьявол! Вы лазутчик сатаны!
— Одумайтесь, за что упрекаете? За то, что человеком хочу остаться. Вольно же вам.
— Сгинь! Сгинь! Искушение!
— И мой вам совет, отец Владимир, сбросьте с себя рясу. В ней вам так трудно жить, а пользы от этого никому, только вред.
— Дья-а-во-ол!
— Всего хорошего, святой отец.
Потеснив его, я двинулся по шатким мосткам к берегу.
На берегу я оглянулся: отец Владимир маячил под луной, испуганные нашими голосами соловьи снова запели… Мне жаль этого пришибленного человека.
А себя?..
«Погублю мудрость мудрецов и разум разумных отвергну» — для этого не обязательно быть Христом, болваны всех мастей вершат такое ежедневно.
Как ни тихо я пробирался к своей постели, но все-таки спугнул чуткий старушечий сон тетки Дуси.
— Пришел, гулена?.. Молоко и картошка на столе. Остыла картошка-то давно. Охо-хо! — Заворочалась на печи, пристраивая на кирпичах свои кости. — Охо-хо!.. Тут батюшка Владимир тебя целый вечер ждал. Словно грачонок из гнезда выпал — торчком все перышки, и каркал о вере да о блаженных… Охохонюшки!
Взъерошенный отец Владимир сейчас слушает соловьев. Не дотронувшись ни до молока, ни до картошки, я залез на свой твердый матрас, вытянулся и чуть не застонал, обреченно, по-старушечьи, в один голос с теткой Дусей: «Охохонюшки!»
Ночь за окном. В этот час начинает утихать Москва, редеют под фонарями прохожие, по полутемным улицам плывут светлые сквозные троллейбусы. У нас дома потушен верхний свет, в стремительной позе спит набегавшаяся и навоевавшаяся за день дочь, горит лишь одна лампочка над изголовьем Инги. Инга перед сном читает. Она-то знает свою цель — кандидатская диссертация. Цель никак не конечная… Охо-хо!.. А может, забыв о книгах, думает сейчас обо мне. Она должна уже получить мое письмо.
Я себя чувствую каким-то угловатым, эдакой шляющейся по жизни нелепой и громоздкой железной печкой, всех задеваю, всем делаю больно. Даже отцу Владимиру… А уж Инге-то… Письмо получено: «Пойми, если можешь. Прости, если можешь. Если можешь, забудь». Пойми?.. А понимаю ли сам? И этот благородный совет: «Если можешь, забудь». Как у тебя рука не дрогнула написать — фальшь, фальшь! «Забудь…» — желаю тебе этого. Забывают-то не по желанию, железное чучело!
Кроткая тетка Дуся жестко указала мне: не к Христу идешь — к Ушаткову!
Густерин палачески отрубил у моей теории голову. Отрубил конечную цель и не тронул бога.
Бог без своей цели! Бог, не руководящий родом людским, быть может, не знающий о его существовании…
Наш журнал, где я возглавлял отдел, как-то напечатал статью о бесконечности. После хитроумных рассуждений автор заканчивал словами: «Мы не знаем — конечна или бесконечна наша Вселенная. Возможно, человечество так никогда и не ответит на этот вопрос. Но пусть не удручает вас это…» И стояло многоточие. Если даже и существует некий вселенский конец, то он так непостижимо далек, что есть он, нет ли его — нам, право, уже все равно.
Есть ли бог, нет бога?.. Если он есть, один на все неисчислимые миллиарды галактик, то какое ему дело до одной из незримых пылинок в его громоздком хозяйстве, слишком ничтожны мы со своей планетой, чтоб обратить на себя внимание. Богу не до нас. Ну, а нам?.. Нечего рассчитывать на помощь свыше, устраивай себе жизнь своими силами. Есть ли бог, нет бога?.. Бессмысленный и праздный вопрос.
Густерин — палач — сейчас, видно, спит сном праведника.
Отец Владимир подставил голову, и я тоже по-палачески рубанул, не удержался — не отымай у меня разума, не отдам!
Но ведь сам сомневался в ценности разума. Зельдович со Смородинским не открыли мне истины. Таракан вызывал зависть — неразумен, а живет себе и живет, только квартиры меняет. Триста миллионов лет назад прятался в трещинках на стволах древовидных папоротников, сейчас прячется в щелястых пазах за печкой у тетки Дуси.
Отец Владимир зовет к тараканьему!
Куда я звал Густерина?.. Иди туда, не знай куда! Не знай, не пытайся узнать — не что иное, как бездумье, тараканье, не человечье.