Собрание сочинений. Том четвертый
Шрифт:
— Так мы земляки. Я Коуделка из Вршовиц. Мы жили напротив Вауров. Прочитайте вот это.
Я робко посмотрела на сверток. Это был маленький сверточек, такой, как мама давала мне в школу, а жена — в редакцию. Он пропах табаком и салом. Мужичок, видимо, хорошо запасся в последний путь. Глаза мои остановились на заметке «Слухи о мнимой смерти Ярослава Гашека». Там говорилось, что Ярослав Гашек действительно напился, но что случилось это наверняка не в последний раз. Моя смерть была таким образом опровергнута. От горя мои колени затряслись так, как трясутся подбородки у героев Райса. Я помчалась во Владивосток.
— Бр… И такие типы еще заговаривают с приличными людьми. Хорош гусь, из газет не вылезает.
Глубоко удрученная, я наклонилась над своим телом. Оно уже попахивало. Я с грустью посмотрела на свой высокий лоб, красивый нос, и мне стало очень обидно, что в некрологе говорилось лишь о моих руках.
Слезы навернулись мне на глаза, и я вынуждена была высморкаться в саван. Мне хотелось плакать от того, что они не хотят признать, что меня пьяного убили моряки. Я говорила себе:
— Боже милосердный, после смерти каждый обретает покой, только я — нет! А ведь этот пан Гашек был такой достойный человек. Мы так хорошо с ним жили и так понимали друг другу.
Вдоволь нагоревавшись, я взвалила на спину свое троекратно мертвое тело и отправилась с ним по свету. На первом же углу мне бросился в глаза ордер на арест. Прочитав его, я поняла, что речь идет обо мне и о том, что я тащу на спине. Тогда я положила свои останки прямо под ордером, а сама села поодаль под грушевое дерево и начала ждать, когда меня наконец окончательно прикончат. Вскорости меня расстреляли и повесили за государственную измену. Однако на этот раз я получила об этом свидетельство (не немецко-чешское, а чешско-немецкое) и была наконец допущена во врата небесные.
Во вратах от меня потребовали анкетные данные.
— Кем была?
Я зарделась, склонила голову и сказала:
— Когда мне исполнилось тридцать пять, у меня за плечами было восемнадцать лет прилежной и плодотворной работы. До 1914 года я наводняла своими сатирическими, юмористическими и другими рассказами все чешские журналы. У меня был широкий круг читателей. Подписывая свои произведения самыми разными псевдонимами, я заполняла целые номера юмористических журналов. Но мои читатели, как правило, узнавали меня. И я, должно быть поэтому, наивно предполагала, что я писатель.
— Нечего тут длинные разговоры разводить. Кем была на самом деле?
Я растерялась. Нащупала в кармане некролог и смущенно выговорила:
— Извините, пьяницей с пухлыми руками.
— Откуда родом?
— Из Мыдловар, район Глубока.
— Год рождения?
— Тысяча восемьсот восемьдесят третий.
И надо мной сомкнулся океан вечности.
1921
Юбилейное воспоминание
Летом 1918 года в Самаре была создана армия контрреволюционного Учредительного собрания, руководители которого позже, к зиме, были повешены или иным образом отправлены на тот свет адмиралом Колчаком.
В Самарской губернии наливалась пшеница, близилась пора сенокоса. В Самаре чрезвычайные полевые суды выводили из тюрем рабочих и работниц и расстреливали их на окраине за кирпичными заводами. В городе и окрестностях
В это трудное время, когда мне на каждом шагу угрожала смерть, я счел, что благоразумнее податься в Большую Каменку, лежавшую на северо-восток от Самары, где живет поволжская мордва. Это очень добродушные и наивные люди. Мордва сравнительно недавно была обращена в христианство и поэтому еще сохранила здоровые языческие обычаи; собственно, и христианство-то они приняли только ради того, чтобы не иметь хлопот с царскими приставами. Прежде у них было великое множество богов, но православная церковь сократила их количество до трех, поэтому «батюшка» не пользовался здесь большой любовью, и когда произошла революция, в одной волости утопили всех «батюшек» вместе с дьячками.
Когда я бежал из города курсом на северо-восток, по дороге меня догнала крестьянская подвода, на которой сидел мордвин.
— Куда путь держишь, милый человек? — окликнул он меня, останавливая подводу, доверху нагруженную капустой.
— Да так, — ответил я, — прогуливаюсь.
— Вот и ладно, — многозначительно произнес мордвин. — Гуляй, гуляй, голубок. В Самаре казаки народ режут. Садись-ка на телегу да поедем вместе. Страшные дела творятся в Самаре. Везу это я на базар капусту, а навстречу мне лукашовский Петр Романович из Самары едет. «Вертайся, — говорит, — назад, казаки возле Самарских дач у всех капусту забирают. У меня все взяли, а соседа Дмитриевича зарубили. «Смилуйтесь, братцы, — говорит он им, — негоже православных посреди дороги грабить. Мы на базар едем». А казаки ему: «Теперь наше право, — и стащили с телеги. — Видали, — говорят, — сволочь какая, наверняка, — говорят, — в сельском Совете служит».
Мордвин пристально посмотрел на меня, и в его глазах я прочел, что он совершенно убежден в том, что и я бегу оттуда.
— Да, — начал он осторожно, — в хорошую погодку выбрался ты погулять. Ну, ничего, у мордвинов переждешь, пока эта заваруха кончится. Народ натерпелся вдоволь, а теперь у нас земля, поле есть, только помещики, значит, да генералы снова хотят над нашим братом командовать, измываться. Так что ты гляди, с кулаками держи ухо востро. Дня через два-три сюда разъезды оренбургских казаков заявятся. Наши сказывали, их уже видали под Бузулуком. А с той стороны какие-то к Ставрополю тянутся. По ночам артиллерию слыхать и зарево большое от пожаров видно. Ладно, давай закурим, у меня махорка есть.
Он достал холщовый кисет с махоркой, вынул из него бумагу, мы скрутили цигарки и продолжали разговор.
— А ты из каких мест будешь? — спросил крестьянин. — Издалека?
— Издалека, дяденька.
— А у вас тоже бои идут?
— Нет, у нас тихо, спокойно.
— Понятно, оттого, значит, и заскучал. А теперь ничего другого не остается, как бежать. Кабы тебе удалось за Волгу перебраться… Там ни купцов, ни генералов с помещиками. Большую силу собирают там против этих, самарских. Ты не беспокойся, голубок, к вечеру до места доберемся, я тебе одежонку дам мордовскую. И лапти дам, а утром пойдешь себе в Большую Каменку. Еды себе расстарайся. Приобвыкнешь, а потом, глядишь, и к своим доберешься.