Собрание сочиненийв 10 томах. Том 2
Шрифт:
Тогда я объяснил Хансу и кафрам, что тысячи тысяч лет тому назад, когда людей еще не было на свете, Земля была заселена крупными тварями — огромными слонами и гадами, такими большими, как сто крокодилов вместе, а также, по мнению некоторых ученых, громадными обезьянами — гораздо крупнее гориллы. Дикари внимательно слушали, а Ханс заявил, что насчет обезьян он готов поверить, так как сам видел такое изображение — не то гигантская обезьяна, не то обезьяноподобный великан.
— Где, —
— Нет, баас, здесь, в пещере. Его сделали бушмены десять тысяч лет тому назад. — (На языке Ханса это означало неопределенно давнее прошлое).
Я вспомнил о легендарном животном по имени Нголоко, которое будто бы водится где-то в болотах Восточного Берега [98] . Это животное, в существование которого я, кстати сказать, не верил, обладает ростом в восемь футов, покрыто серыми волосами и вместо пальцев имеет когти. Один мой знакомый португалец, старый чудак, охотник, клялся, что видел на иле следы этого животного и что оно свернуло голову одному его спутнику. Я спросил Ханса, слышал ли он о Нголоко. Ханс ответил, что слышал, только под другим именем — Мульхоу, — но что бес, нарисованный в пещере, гораздо больше.
[98] Имеется в виду африканское побережье Индийского океана.
Решив, что Ханс, по обыкновению туземцев, кормит меня баснями, я предложил немедленно показать мне картину.
— Лучше подождать до восхода солнца, баас, — возразил тот. — Когда будет хороший свет. К тому же на этого дьявола не годится смотреть перед сном.
— Покажи мне его сейчас, — строго сказал я. — У нас есть фонари от фургона.
Ханс неохотно пошел вперед с фонарем в руках; я взял второй фонарь, а зулусы вооружились свечами. По пути я замечал на стенах много бушменских рисунков, а также рельефы, принадлежавшие резцу мастеров этого любопытного народа. Некоторые рисунки казались совсем свежими, другие уже выцвели, или, может быть, стерлась охра, употребляемая первобытными художниками. Рисунки большей частью изображали охоту.
Один, сохранившийся, как ни странно, чрезвычайно взволновал меня. На нем изображены были белолицые люди в чем-то вроде панцирей и в остроконечных головных уборах, кажется, известных под названием фригийского колпака; воины нападали на туземный крааль; тростниковый забор и круглые хижины за ним были тщательно вырисованы. Слева несколько человек тащили женщин — по-видимому, к морю, которое было грубо обозначено рядом волнистых линий.
Я замер от удивления: передо мной было, несомненно, изображение финикийцев, совершающих один из тех набегов с целью похищения женщин, о которых мы читаем у древних авторов. Рисунок был сделан бушменом, жившим две тысячи лет тому назад, а может быть, и раньше. Было чему изумляться. Но Ханс торопился вперед, словно желая поскорее покончить с неприятным поручением, и я из опасения заблудиться был вынужден последовать за ним.
Вдруг Ханс остановился перед одной расселиной, ничем не отличавшейся от многих других.
— Сюда, баас, следуйте за мной, — сказал он, — смотрите под ноги, тут есть трещины в полу.
Я протиснулся в узенький проход, в котором человек потолще не смог бы пройти. Это был тесный туннель высотою в восемь — девять футов, может быть, промытый водой, но скорее образовавшийся вследствие взрыва газов сотни лет тому назад. Пол был совершенно гладкий, словно в течение многих поколений его утаптывали человеческие ноги, в чем я нисколько не сомневался.
Не прошли мы и двадцати шагов по туннелю, как Ханс приказал
— Теперь, баас, сделайте то же, что я.
— Зачем? — спросил я.
— Опустите фонарь, и вы увидите, баас.
В двухстах шагах передо мной зияла пропасть неведомой глубины — свет фонаря не достигал ее дна. Ширина выступа, послужившего Хансу мостом, не превышала двенадцати дюймов, а местами не достигала и шести.
— Здесь глубоко? — спросил я.
Вместо ответа Ханс бросил в пропасть осколок камня. Я долго прислушивался, пока до меня не донесся звук его удара о дно.
— Я говорил баасу, — заметил Ханс наставительным тоном, — что лучше ему подождать до рассвета, но баас не стал меня слушать, и, несомненно, ему виднее. Не угодно ли теперь баасу пойти спать, а сюда вернуться наутро, что я считаю самым мудрым?
По правде сказать, это было моим сильнейшим желанием, ибо место было весьма непривлекательное. Но я был так зол на Ханса, разыгравшего со мной комедию, что скорее готов был сломать себе шею, чем доставить ему удовольствие посмеяться надо мной.
— Нет, — спокойно ответил я. — Я пойду спать, когда увижу твою картину, и никак не раньше.
Тут Ханс не на шутку встревожился и начал меня упрашивать не переходить через пропасть.
— Как я понимаю, — возразил я ему, — никакой картины здесь нет, и это просто твоя обезьянья выходка. Хорошо, я пойду посмотрю, и если окажется, что ты солгал, ты у меня пожалеешь, что родился.
— Картина есть — или, по крайней мере, была в дни моей молодости, — упрямо сказал Ханс, — а насчет остального баасу лучше знать. Если он переломает все кости, пусть на меня не пеняет и пусть расскажет правду своему преподобному отцу на небесах, который оставил бааса на мое попечение. Пусть баас расскажет ему, что Ханс просил бааса не ходить, а баас назло не послушался. Кстати, лучше пусть баас снимет сапоги, так как дорога очень скользкая. Бушмены много ходили по ней.
Я молча сел и снял сапоги, думая про себя, что я с радостью отдал бы все свои сбережения в Дурбанском банке, лишь бы избавиться от предстоящего испытания. Странная вещь — самолюбие белого человека, в особенности же англосакса! Что заставляло меня подвергать свою жизнь такому риску? Только боязнь насмешек Ханса и двух моих кафров. В глубине души я проклинал и готтентота, и пещеру, и яму, и картину, и грозу, которая завела меня сюда, и все, что только мог припомнить. Однако, взяв в зубы оловянную ручку своего фонаря, я пошел по мостику, словно мне очень нравилась моя затея.
Признаться, я плохо помню, как совершил переход. Помню только, что эти несколько секунд показались мне часами. И еще помню жалобно доносившиеся голоса моих зулусов, трогательно прощавшихся со мной и, среди прочих проявлений нежности, называвших меня своими отцом и матерью, и всеми предками за четыре поколения.
Я кое-как одолел проклятый мостик, и когда уже благополучно добрался до самого края, вдруг поскользнулся и открыл рот, желая что-то сказать. В результате фонарь полетел в бездну, увлекая за собой шатавшийся передний зуб. Но Ханс протянул свою шершавую руку и, думая схватить меня за ворот, вцепился мне в левое ухо, и при этой поддержке я наконец выбрался на твердую почву, ругая его на все лады. Многим мой язык показался бы слишком грубым, но Ханс не почувствовал обиды, слишком радуясь моему благополучному прибытию.