Сочинения (редкие)
Шрифт:
1) Открыть для студентов казенную библиотеку, в которую нас не пускают.
2) Открыть для них музей Горного Института, в который также не пускают.
3) Отсрочить взнос денег до 1 января и принять исключенных за невзнос.
4) Дать возможность студентам следить за раздачей степендий, которых у нас 64 и которые часто даются людям, имеющим 100, 75, 50 р. в месяц.
5) Обезопасить от хватанья, тащенья и непущанья тех из нас, которые будут вести переговоры с начальством.
Как видите, желания очень скромные
Валуев требует, чтобы студенты послали к нему депутатов по 3–4 с курса. Студенты депутатов послать боятся, опасаясь, что их посадят в кутузку. Хотят идти сами все или просят пожаловать к себе г. министра. Министр говорит Кокшарову (директору): «если через полчаса беспорядки не прекратятся, гоните всех и запечатайте здание».
Что же оказывается? 2-е отделение I курса (я в первом отделении), II курс, III курс в числе двухсот слишком человек (всего у нас 384) исключаются безвозвратно. Те из них, которые не имеют здесь отца или матери, подлежат (все) высылке на родину с жандармами.
Что и исполнено!
Выслали всех: больных, здоровых, виноватых, невиновных. Были такие, что не были в институте ни в субботу, ни в понедельник, следовательно не могли принимать участия ни в чем. И они высланы. Всего схвачено и отправлено по этапу до 180 человек.
Я не могу больше писать. Когда я говорю об этом, я не могу удержаться от злобных, судорожных рыданий.
10 ноября
Они сделали еще подлость. У них сила, но они и подлостью не брезгуют. В среду они объявили, что те из студентов, которые в особом прошении изъявят покорность, будут оставлены без наказания И они не исполнили обещания, когда 150 человек подали эти прошения. Это им нужно было только для того, чтобы выделить самых рьяных, которые, конечно, не подадут прошений.
В Горном институте оставаться мне теперь решительно невозможно. Введут матрикулы и за все, что покажется Трепову и Ко предосудительным, нас перехватают и уж не пошлют домой, а прямо засадят в шлисеельбургские, петропавловские и кронштадтские казематы*. Остеречься невозможно; я писал вам, что даже не знавшие о демонстрации забраны и в жандармских полушубках посланы кто в Томск, кто в Одессу, кто в Темир-Хан-Шуру…
Е. С. Гаршиной
26 ноября 1874 г. Петербург
Ваше письмо сначала навело меня на грустные мысли о том, как может человек s'aigrir, [20] как вы пишете; но потом, раздумав, я предположил, что ваш усиленно ругательный (против молодежи) тон есть только средство меня успокоить. Вы пишете «дурачье»; дураки, действительно, потому что не поняли, что ни какая просьба, как бы невинна и логична она не была, не будет исполнена. Многие понимали это, я в том числе, бывший против демонстраций и кричавший против них. Но раз дело сделано, раз за это ничтожное, выеденного яйца не стоящее дело двести человек виновных и невиновных, все равно, хватают ночью, как преступников, как воров, сажают в пересылочную тюрьму, к утру рассылают по всей земле русской «от финских вод до пламенной Колхиды» * по этапу и наконец бросают на произвол судьбы в незнакомом городе (как это было в Вильне и Нижнем), выдав на брата 15 копеек серебром; тут забудешь и слово «дурачье». Глупость молодежи бледнеет перед колоссальной глупостью и подлостью старцев, убеленных сединами, перед буржуазною подлостью общества, которое говорит: «что ж, сами виноваты! За 30 р. в год слушают лучших профессоров, им благодеяние делают, а они еще «бунтуют». Таково мнение Петербурга о последних историях.
20
озлобиться (фр.)
Что бы они сказали, если бы 200 (из всех заведений 400) высланных по этапу были не студенты, а так себе, «обыватели»? Какие бы громкие разговоры были о хватании и ссылке без суда (ужасно!) и следствия (где же законы?!). Но для студентов, детей этого же общества, законы не писаны. Если бы нас стали вешать, то и тогда бы сказали: «сами виноваты».
С одной стороны власть, хватающая и ссылающая, смотрящая на тебя как на скотину, а не на человека, с другой — общество, занятое своими делами, относящееся с презрением, почти с ненавистью… Куда идти, что делать? Подлые ходят на задних лапах, глупые лезут гурьбой в нечаевцы*
А. Я. Герду*
Лето 1875 г. Старобельск
…Делаю довольно мало; это касается институтских занятий; вообще же я сижу за столом целое утро и исписываю весьма значительное количество бумаги. То, что я пишу, очень интересует меня и, будучи близко моему сердцу, доставляет хорошие минуты… Мои литературные замыслы очень широки, и я часто сомневаюсь в том, смогу ли исполнить поставленную задачу. То, что написано, по-моему, удачно; само собою разумеется, что я не могу не быть пристрастным, несмотря на самое строгое и недоверчивое отношение к своим силам… Но если я буду иметь успех?! Дело в том (это я чувствую), что только на этом поприще я буду работать изо всех сил, стало быть успех — вопрос в моих способностях и вопрос, имеющий для меня значение вопроса жизни и смерти. Вернуться уже я не могу. Как вечному жиду* голос какой-то говорит: «Иди, иди», так и мне что-то сует перо в руки и говорит: «Пиши и пиши». Не подумайте, что это заставит меня бросить ученье.
Нет, я очень хорошо знаю, что будь я семи пядей во лбу, курс даже и Горного института мне необходим: ведь я совершеннейший еще невежда…
Р. В. Александровой*
30 октября 1875 г. Петербург
Дорогая Раиса Всеволодовна!
Простите мне мою дерзость: я решился писать к вам. Хотя вообще подобные переписки принадлежат к числу вещей, на которые окружающие смотрят косо и подозрительно, но я не думаю, чтобы это могло служить непреодолимым препятствием к получению от вас нескольких строчек
После этого краткого предисловия выражаю вам мой телячий восторг по случаю вашего поступления в Музыкальное Общество. Наконец-то вы если не на ногах, так на одной ноге!.. Напишите мне, что вы играли на пробу и какое впечатление произвели; матушка пишет, что все были в восторге, только я хотел бы знать это от вас самих: тогда я был бы более уверен, потому что вы себя никогда не хвалите.
Живу я однообразно, довольно скучно, но в полном душевном спокойствии. Видеть вокруг себя опять всё человеческие лица, слушать вещи, не приводящие каждую минуту в раздражение, не подвергаться опасности быть поставленным в положение, когда не остается ничего более делать, как воткнуть вилку в чье-нибудь толстое брюхо, — согласитесь, все это имеет свои приятности. Работаю много: утром в Институт, потом у Пузино учу мальчишку 7 лет грамоте, потом, в виде вознаграждения, обедаю у них же*, потом домой, до 8 занятия; в 8 ч. приходит Володя Латкин с «Историческими письмами» Миртова, и мы читаем их вместе*. Одному читать ни мне, ни ему невозможно: не хватит терпения, а книжку прочесть непременно нужно. В 11 ч. Миртов уносится, и я остаюсь один. Говорила ли вам матушка, что я, вероятно, буду сотрудничать в «Петербургском листке»? По случаю этого обстоятельства после 11 ч. я сижу еще часа по два-три и пишу. Задался мыслью изобразить, хотя отчасти, уездную жизнь в маленьких очерках; один уже готов («Земское Собрание») и на этой неделе понесется в редакцию. Само собою, что матерьял беру отчасти из жизни нашего милого Старобельска
Все бы было хорошо, если бы можно было хоть раз в неделю посмотреть на матушку с Женей*, да (зачем скрываться?) на вас. Дороже у меня нет никого на свете.
Когда я виделся с вами последние дни в Старобельске, как тошно мне, как скучно было толковать о неизбежном Егоре Михайловиче и не менее неизбежной Глафире Васильевне, о Лебедевых, Ренчицких и прочей братье. Мне было вовсе не до них, мне хотелось просто молчать и смотреть на вас; мне казалось отчего-то, что вы не вырветесь из Старобельска и засядете на неопределенный срок в трясине, из которой одно замужество вырывает уездных барышен. Да и как большею частью вырывает? Вырывает, чтобы бросить в еще более грязную, глубокую яму, из которой нет уже спасенья. Я не говорю об исключениях; впрочем, в Старобельске я их не видел. Для тех, кто утратил в себе всякое внутреннее подобие божие, конечно, замужество идеал