Сочинения в 2 т. Том 1
Шрифт:
В Ольгинской хозяйничали белые. На широком дворе у дома, где недавно размещался станичный Совет, контрразведчики воздвигали виселицу. На свободной площадке, рядом с виселицей установили козлы для экзекуции подозрительных и неблагонадежных. С утра и до вечера сюда волокли со всей округи арестованных мужиков, вольнодумных сельских интеллигентов, беспаспортных бродяг, сирую голытьбу без роду, без племени, занесенную в кубанские просторы невиданной круговертью гражданской войны.
Кого-то за какие-то провинности нещадно секли на козлах шомполами; кого-то тащили на виселицу под угрюмую, барабанную
Судьбы человеческие неисповедимы, и не чаял, конечно, Никита Мазай, умирая, что единственного его сынишку, маленького Макара, словно в насмешку над светлой мечтой отца, отдадут в услужение к хуторянину-скопидому, к одному из тех, кто стрелял и пытал красных.
Поначалу толком и не знал Данила Черныш, что за батрачонок хозяйничает на его дворе, ходит за коровами, ранней зорькой убирает мусор, поит лошадей, кормит птицу и обитает на усадьбе неприметно, до самых заморозков ночуя на сеновале. Старательный мальчонка даже нравился Чернышу, и, памятуя истину, что от хозяйского глаза и конь добреет, Данила иногда отсылал батрачонку остатки ужина или обеда. Но от хутора Бейсуг до станицы Ольгинской — рукой подать, а в Ольгинской многие знали Макарку — сына казненного большевика.
От соседей-ольгинцев и стала известна Чернышу родословная маленького Макара, и не сдержался Данила, словно бы счет времени в ярости потерял, стеганув мальчугана кнутовищем, скрипнул зубами:
— Подобрался, гаденыш… изловчился!
Счет времени Даниле никак терять не следовало, слишком опасной была бы такая забывчивость: календарь уже показывал год 1924-й, и от белого воинства, от кулацких шаек, с их бешеными атаманами, не осталось и следа, а отсеченная рука Никиты Мазая и действительно легла на весы правды.
Как видно, счастье Черныша было в несчастьи маленького Макара. Данила понимал, что мальчонка беззащитен: дед его, тоскуя по сыну, умер в полубезумии; мать Макарки ушла на чужое хозяйство, будто в неволю, и второй супруг ее, домовитый мужик, запрещал ей видеться с бродяжкой сыном. Кто мог бы вступиться за пастушка, — ольгинские сельсоветчики и комсомольцы, но мальчонка еще не знал к ним дороги.
Все же Черныш опасался: а вдруг мальчонка пожалуется, вдруг надоумят «добрые люди»? Тогда смотри да оглядывайся, из-за какого-то пустяка (подумаешь, ну и стегнул в шутку прутиком!) старые дела Черныша, тяжкие дела, меченные кровью, могли бы всплыть ненароком из ненадежного забвения и могли призвать самое страшное — судный час.
Проклиная в душе весь белый свет, ябедников соседей, сельсоветчиков, комсомольцев, милицию, строгие порядки, установленные рванью да голытьбой, Данила старался как-то задобрить Макарку, посмеивался и шутил, даже бросил ему однажды целковый, но малый насторожился, как волчонок, спрятался от хозяина в уголке двора, а дареного рубля будто и не заметил.
Макарке было двенадцать лет, Даниле — за сорок. Ни тот, ни другой никогда не читали политграмоты и не слушали в сельском клубе наезжих лекторов, и никто никогда не говорил им, что они — враги.
В жизни, однако, многое и не требует объяснений.
Не нуждались в объяснениях и те чувства Данилы, что заставили его весной, в самую пору вскрытия злонравного Бейсуга, посылать батрачонка Макара в соседний хутор за реку. И дело-то было пустяковое — купить у заречного хуторянина табака самосада. Но мальчишка впервые пытался ослушаться, — он сказал, что опасно, что уже искрошился лед. Тогда Черныш стал медленно и молча снимать пояс. И это подействовало. Макарка пошел за Бейсуг. Пошел и не вернулся.
Его принесли заречные мужики лишь на следующее утро, и был он без кровинки в лице, в жару и в бреду. Только этого и недоставало Даниле — за безнадзорным сорванцом ходить, да за его бесшабашность на фельдшера тратиться! Накричал он в сердцах на глупого мальчишку и чуть было руку не поднял, но заречные вовремя остановили: пускай, мол, выдюжает, а тогда можно будет и проучить.
Черныш согласился (конечно, для виду): ладно, пускай на чужом даровом хлебе понежится. А утром, едва Макарка открыл глаза, хозяин указал ему сначала на икону, потом на дверь.
— Как видно, не судилось нам, любезный, хлеб-соль поровну делить да добрыми словами тешиться: вот тебе бог, а вот и порог, прощевай и послушайся моего совета: не встречайся мне больше никогда.
Придерживаясь за стену, Макарка с трудом добрался до двери. Его трясла лихорадка, и ноги подкашивались. Он прошептал чуть слышно:
— Я ли виноват, что лед тронулся?
— И никогда больше не встречайся, — повторил Данила. — Так, чтобы не быть беде.
Макарка осторожно спустился с крыльца и зажмурился от первого резкого солнца.
— Не знаю, — сказал он. — Ольгинская тут, близко. Может, еще и встретимся.
Почему-то эти его слова запомнились Чернышу. Не то чтобы сразу же поразили, но мысленно он их отметил и запомнил.
Бывает же и такое наваждение, что слово прицепится, как репей, и от него не отвязаться. С гражданской войны Даниле запомнилось пророчество старшего Мазая: «И моя отсеченная рука ляжет на весы правды». А теперь его сынишка накрепко вбил второй гвоздь. «Может, еще и встретимся». И сколько ни чертыхался Черныш, сколько ни посмеивался над самим собой, а слова маленького Макара все повторялись в памяти, и через месяцы, и даже через годы неожиданно возвращались, сверлили мозг.
Вопреки собственной воле, не признаваясь в том и самому себе, Данила ждал этой встречи, как неизбежного. Ждал — и дождался.
Но самое поразительное было в том, что и Макару запомнилась давняя минута их разлуки, а теперь, когда он вошел на подворье Черныша, рослый, самоуверенный, веселый парень, припомнились именно те слова, и он повторил их спокойно и веско:
— Значит, верно было загадано, что, может, и увидимся?
Он был не один: с ним — милиционер Василий Новиков, сельсоветчик Андрей Белан и статный белокурый паренек — секретарь комсомола, известный на всю округу, не раз уже стреляный из-за угла, бесстрашный бич кулачья Сашко Гнучий.