Сочинения. Том 2. Невский зимой
Шрифт:
— Вот и хорошо. Но я не собираюсь быть соучастником дела, которого не одобряю.
Марк, рассмеялся, потом обратился ко мне с вопросом, что по этому вопросу думаю я.
Я сказал, что когда политические вопросы обсуждаются в семье, то, в конце концов, обсуждают приоритет родительского права. Именно это и следует обсудить: какое право авторитетнее — сына или отца, то есть значение благодарности родителям или значение преданности родителей интересам детей. Поэтому обе стороны прежде всего должны взвесить удельную тяжесть этих авторитетов для себя.
— Возможны оговорки, — продолжал я, — но не стоит принимать во
— Как четко! — воскликнул Марк. — Ужасающая логика! Никаких оговорок, хотя и жестоко. Но ясность сразу — не по каплям. В этом что-то есть… Папа, я должен признать, что я неблагодарный сын…
— Вон! — поднялся с кресла Юлий Иосифович.
Мы молча вышли из квартиры. На лестнице Марк вытащил из портфеля бланк стандартного заявления и попросил меня вернуться и дать отцу расписаться. Я позвонил.
— Что вам от меня нужно?
— Вам нужно расписаться вот здесь.
Юлий Иосифович расписался молча.
Когда я думаю о тех моментах нашей дружбы, когда Марк невыносим, то имею в виду и эту сцену: «Ужасающая логика! Никаких оговорок…» Его патетика перед чем-то таким, что якобы принуждает его к поступкам, которые он будто бы никогда сам не совершил. Разве не он подготовил всю сцену с отцом — я был лишь актером, который по расчету режиссера в определенный момент должен выступить на авансцену. Вот что мучило меня все шесть лет лагерей. Вчера на проводах мы подсчитали, сколько лет мы с ним друзья, — оказалось, семнадцать, но я не сказал Марку, что все эти годы мучительные подозрения не покидали меня.
Никогда не мог думать на эту тему спокойно. Разве я не пытался изгнать Марка из своей жизни много раз, не встречаться, забыть, развенчать до конца. Поверх того, к чему я стремился, рука Марка чертила другое — и моя собственная судьба кажется мне кем-то подсунутой. Если хотите, он человек, который составлял режиссуру драки, но смотрел на нее со стороны. Не странно ли обнаружить после семнадцати лет дружбы, что у нас не было дела, нас обоих соединяющего! Вел он или толкал, просветлял или провоцировал?!.. Неуловимость грани бесит меня.
О, я всегда был готов предоставить тебе алиби за свой собственный счет.
Я тоже видел твою «голову в деле», как выразился сатир из свиты Марии.
Должен согласиться, вначале я не увидел ничего особенного в том, что где-то на Урале построили… старый химический завод. Я понемногу приходил в себя после армии. Меня более занимала «законодательная деятельность Петра I» — тема курсовой работы. «Антинаучная фантастика» отнюдь не затрагивала моего воображения. Ты перечислял: «между разработкой проекта и строительством двадцать лет» (ну и что! Я мог представить, что какой-нибудь проект разработали в середине прошлого века, а сейчас его вытащили на свет божий). «Специально заказывали старое оборудование», «миллиард рублей — швырнули кошке под хвост», «можно было бы обеспечить квартирами сто тысяч человек…», «не успели просохнуть чернила подписей членов комиссии, принявшей комбинат, он уже нуждался в полной реконструкции…».
Я уже читал о таких же безобразиях в газете «Правда» — нормально! нормально! — причем примерно в таких же
Я не спешил возмущаться вместе с тобой — а ты и не собирался предоставлять несчастный комбинат как трещину в мироздании. Ты только сказал: «Если мяч подкатился к твоим ногам, нужно сыграть честно — послать мяч в верном направлении». Я согласился: игру своей команды не исправишь, если будешь бегать за мячом за всех по всему полю. Однако ты, как потом я увидел, в это правило вносил другой смысл.
Два года я наблюдал, как ты катил мяч и набирал «команду». Ты сделал невозможное, если понимать под невозможным «превосходное в своем роде». Когда я приходил к тебе, ты открывал папку и показывал мне новый «уникальный», как ты говорил, документ. Это были письма ученых и производственников, в которых выражалась озабоченность крупными недостатками в проектировании и строительстве химических предприятий и выражалась поддержка твоего проекта по организации новых отраслей промышленности. Ты считал, что проект со временем мог изменить систему организации всей индустрии. Уникальность писем была в том, что тебе удалось привлечь на свою сторону людей маститых. Ты сказал, что эпиграфом к твоей папке могут служить слова Виктора Гюго: «За благополучие двора отвечают как короли, так и дворники».
Через два года — почему-то помню, было первое апреля, — ты сказал, что за благополучие двора решили отвечать только короли, и показал ответ, полученный из министерства. Завязывая папку, ты улыбался как человек, который закончил решающий эксперимент. Ты был доволен, ибо результат не мог опровергнуть чистоты поставленного опыта. И это меня поразило. Я не верил твоему хорошему настроению — в доме был покойник, присутствие которого тщательно скрывалось. Ты сказал: «Надо выпить». Ну вот и поминки! Я надеялся, что мне удастся убедить тебя, что так дело оставлять нельзя.
Ты отправился в магазин, а я, пока ты отсутствовал, успел воодушевиться идеей «общего дела» — вариант королей и дворников. Помнишь, когда ты вернулся, на проигрывателе стоял Вагнер? Я видел тебя, себя и других: кого-то еще и еще — в сражении с богами.
Но тебе хотелось тишины и одинокой беседы. После того как два года гнал мяч по полю, решил отойти в сторону — за бутылкой коньяка поразмыслить над тщетой благих человеческих намерений. Я не соглашался с тем, что ты имеешь право сложить оружие. Но победить твои философские резиньяции не мог — и остался один с идеей общего дела, с Вагнером и выводом: «подгнило что-то в Датском королевстве».
Я стал избегать с тобою встреч и не знакомил со своими новыми друзьями. Возможно, мои друзья недоумевали, почему так яростно я нападаю еще на один «изм» — «скептический объективизм». Мне виделся ты, бледный и отрешенный, волнуемый ходом мысли, которая на каждом шагу оказывается в тупике: пальцы сжимают фужер и ослабевают. Потом я о тебе забыл. Ты потерялся для меня среди тех, кого называл «рабами существующего порядка вещей». И только в лагере я снова вернулся к теме: ты и я, и иначе оценил «эксперимент» и твое бегство в метафизику.