Сочинения
Шрифт:
Затем начался поход ландскнехтов на Болонью и Романью, и так как нам приходилось защищать множество земель, то герцог урбинский решил их пропустить, а мы разбросали войска по всей стране; таким образом, черные отряды всегда стояли далеко от меня и справиться с ними было невозможно. Поэтому, когда папа заключил первое условие с вице-королем [300] и во Флоренции шли переговоры о том, чтобы увеличить сумму, я, сколько мог, убеждал не обращать внимания на деньги, все время доказывая в своих письмах, что друзья навредят нам хуже врагов. Вот множество писем, где это сказано.
300
Ланнуа, вице-король неаполитанский. Перемирие заключено 15 марта 1527 года.
Я
У графа Кайяццо было две тысячи пехоты, у графа Гвидо – три; солдаты признавали начальниками их, а не меня: приказывать пехоте я не мог, с капитанами надо было обращаться осторожно, так как мы были в воде по самую шею; однако я не преминул сделать все возможное. Я говорил в Болонье со всеми начальниками черных отрядов, убеждая, упрашивая, требуя, чтобы они прилично вели себя в Тоскане; с этой целью я послал с ними комиссара, епископа Казале, старого слугу папы, человека высоких достоинств: сколько раз я приказывал это на словах графу Кайяццо, просил и заклинал его о том же в своих письмах. Вот вам его ответы, в которых он обещает мне все, и вы можете по этому судить, соглашался ли я на грабеж; то же самое скажу о графе Гвидо, и когда я видел, что все напрасно, я не переставал требовать, шуметь и гневаться. Конца не было разговорам моим об этом деле с графом Кайяццо в доме Медичи, но все слова для моей цели были напрасны; однако для меня они даром не прошли: всему войску в Римской области известно, как солдаты, видя, что дело папы проиграно, столпились однажды утром на улице, чтобы меня убить, и я был в такой опасности, что, когда я об этом вспоминаю, меня охватывает ужас. Бог, покровитель невинных, помог мне тогда, как помогал много раз. В общем я не пожалел никаких усилий и сделал все возможное, чтобы таких беспорядков не было; никто в этом случае не сумел бы и не смог бы сделать больше, чем я. Я хорошо знаю, сколько здесь было горя и зла. Я бы охотно обошелся без этих отрядов, так как видел, что они натворят, но у меня был приказ их вести, а кроме того меня заставляла необходимость, потому что я не хотел отдаться на волю врагов, которые, не будь этой помощи, обошлись бы с Флоренцией, как с Римом. Зная теперь ход этого дела, вы можете быть уверены, что все несчастья произошли вопреки моей воле, и я не мог их предупредить; если я мог заставить себя слушаться в Романье и Ломбардии, где имя мое внушало страх, насколько же больше я сделал бы это здесь, где у меня среди пострадавших было много родных и друзей, а все остальные – это граждане, которых я видел каждый день и должен был бы ценить их любовь, а не стараться стать ненавистным всем без малейшей пользы для себя.
Не думайте, судьи, что до меня каждый день не доходили тысячи жалоб, тысячи слухов, что я не знал, как дурно обо мне говорили; это было для меня точно удары ножном в сердце; даже не из любви к другим и не во имя исполнения долга, а только ради моей чести я готов бы был отдать свою кровь; я был бы счастлив, если бы мог это сделать, потому что в моем положении смерть была бы для меня милостью. Однако нельзя сделать невозможное. Поэтому я прошу пострадавших, которые в увлечении или по ошибке желали мне зла, подумать о том, что было в действительности, прошу их руководиться разумом и не винить меня за дело, которое было не в моей власти; пусть они не приписывают мне такой злобы, что я мог согласиться на эти бесчинства, не считают меня таким безумцем, что я без всякой пользы для себя захотел опозориться и нажить множество врагов, таким ничтожеством, которое ничего не предприняло, когда это было возможно; негодование, гнев, задетая честь восполнили бы в этом случае недостаток способностей.
Остается сказать о последней части обвинения, когда заговорили о моем честолюбии, и обвинитель, которому не удалось запятнать меня настоящими преступлениями и пороками, старался уничтожить меня подозрениями и убедить меня, что я опасен для свободы. Я отвечу только на то, что он считал гвоздем обвинения, и оставлю в стороне все остальное, так как говорить о таких бледных вещах – значило бы попусту вас утомлять; к чему отвечать на то, что он говорил о моем детстве и об Алкивиаде, потому что это не только бесконечно далеко от истины, но говорится без всяких оснований, без свидетелей, без малейшего признака правдоподобия. Не могу не восхищаться мудростью обвинителя, который в деле такой важности, при таком стечении народа, перед такими судьями говорил о моем детстве не иначе, как он говорил бы в обществе детей. Детство мое, как по воспитанию, так, говоря скромно, и по образованию, прошло так, что, если во время моей юности и впоследствии обо мне составилось хорошее мнение, как признал сам обвинитель, оно не противоречило моим молодым годам, а, наоборот, коренится и основывается именно на этой поре; здесь не было ни испорченности, ни легкомыслия, ни потери времени; конечно, я получил эти свойства от моего отца, прекраснейшего человека и великого трудолюбца, но если бы природа моя была им враждебна, они скорее покорились бы ей, а не увлекли бы ее за собой. Однако оставим эти нелепости и все, что относится ко времени до моего отъезда в Испанию, так как обо всем этом обвинитель только и мог сказать, что я хотел вмешаться в городские распри и ради этого женился против воли моего отца на дочери Аламанно Сальвиати. Что же из этого получилось? Только одно – я не стал ввязываться в эти дела, чтобы не огорчать моего отца.
Смотрите, судьи, что такое страсть, что такое человеческая злоба и желание оклеветать, как оно ослепляет, как отнимает у людей весь ум и понимание: если дети обычно в чем-нибудь слушаются отца и следуют его воле, так это в выборе жены, и поступить иначе они не могут. Ведь одеть жену, привести ее в дом и содержать можно только с помощью отца, а обвинитель хочет, чтобы я при выборе жены с отцом не считался, но потом отказался бы от тех последствий, ради которых совершил такую ошибку. Возможно, что он показал вам некоторые мои свойства, но все это так легкомысленно, что мне стыдно говорить о таких вещах, особенно, когда их высказывают без малейшего признака доказательства, так что если их начнут отрицать, то возражать будет нечего. Оставим весь этот вздор и обратимся к другим вещам, столь же мало доказанным, как и остальное, но которые были бы слишком важны, если бы они оказались справедливыми.
Обвинитель, в сущности, ставит мне в вину три вещи: первая – что во время своего посольства в Испании я вместе с королем подготовил возвращение Медичи; вторая – что я в день святого Марка прогнал народ с площади и отнял у него дворец; третья – что я был виновником войны. Все остальное в его речи должно навлечь на меня подозрение и убедить всех, что меня следует наказать, даже если я невинен и никакого греха на мне нет; таким образом, я должен быть осужден без доказательств, без малейшего признака улик, только по общему предположению и в силу мнения, брошенного на ветер.
Прежде чем отвечать на все это подробно, прошу вас, судьи, слушать меня с тем же вниманием, как и до сих пор; вы снова наглядно убедитесь, что я был так же бескорыстен во всем, что касалось нашей свободы и вашей политики, как и в деле о ваших деньгах; не меньше будете вы удивляться неосторожности и отваге обвинителя, который не стыдится говорить вещи явно лживые, довольствуясь пустыми выдумками, и думает, что одними восклицаниями и угрозами можно скрыть правду, угнетать невинность и обманывать судей...
(Не окончено)