Софья Перовская
Шрифт:
— Я не нашла, — заканчивает она, — не могла найти другого способа обратить внимание на это происшествие… Я не видела другого способа… страшно поднять руку на человека, но я находила, что должна это сделать.
Все взволнованы. От скуки нет и следа. И когда произносит свою речь защитник Александров, публика слушает его с напряженным вниманием. Александров не опровергает прокурора, не отрицает, что «самоуправное убийство есть преступление», не просит для своей подзащитной снисхождения. Он заявляет, что ей безразлично… «быть похороненной по той или по другой статье закона», что «она может уйти осужденной,
Защитник смело говорит о том, чего прокурор не решился коснуться, раскрывает причины, «производящие подобные преступления, порождающие подобных преступников», вовремя вспоминает великий день, в который по воле правительства «розга ушла в область истории».
И публика слушает его затаив дыхание. Она узнает об юных годах подсудимой, загубленных понапрасну «в стенах литовского замка, в казематах Петропавловской крепости», узнает, что мытарства ее не кончились и тогда, когда она признана была невиновной, что после нескольких дней свободы ей, уже ни в чем не обвиняемой, пришлось познакомиться и с пересыльной тюрьмой и с жизнью под надзором.
Страница за страницей разворачивается невеселая повесть. Когда Александров доводит ее до события 13 июля и еще дальше, до того дня, когда Вера Засулич впервые узнала об этом событии, публика невольно смотрит на раскрывшуюся перед ней картину треповского произвола глазами той, для которой тюрьма была alma mater, а политический арестант «товарищем юности, товарищем по воспитанию». Публика смотрит глазами Засулич. Защитник говорит «ее мыслями, почти ее словами», говорит, что приговор не властен, «закон не может» истребить в человеке чувство моральной чести, что позорное пятно должно быть смыто и за оскорбленное человеческое достоинство должны вступиться печать, общественное мнение, правосудие.
— Но памятуя о пределах, — продолжает он, — молчала печать… из интимного круга приятельских бесед не выползало общественное мнение… Правосудие…. но о нем ничего не было слышно…
Дальше, дальше… и вот уже публика узнает о блеснувшей у Засулич мысли «о, я сама!», о возникшем в ней внезапно решении собственным преступлением вызвать гласный суд, напомнить о надругательстве над Боголюбовым.
А когда защитник, заканчивая свою речь, говорит, обращаясь к судьям, что подсудимая примет их решение «без упрека, без горькой жалобы, без обиды… и утешится тем, что, может быть, ее страдания, ее жертва предотвратила возможность повторения случая, вызвавшего ее поступок», публике становится понятно, что заставило девушку, которой «страшно было поднять руку на человека», преодолеть, превозмочь этот естественный страх.
Прения сторон закончены. Теперь все взоры устремляются на председателя суда. Что скажет он в своем «напутственном слове»?
И Кони делает то, что считает своим долгом: напоминает присяжным заседателям о беспристрастии, о снисхождении, о «голосе совести» и «духе правды, которым должны быть проникнуты все действия людей, исполняющих священные обязанности судей».
Присяжные заседатели удаляются. В зале наступает такая тишина, что сквозь закрытые окна слышен не только ропот толпы, ожидающей решения суда внизу, но и отдельные голоса.
Тишина обрывается, когда бледные заседатели возвращаются в залу. Старшина дрожащим голосом произносит
Публика неистовствует. Среди рукоплещущих люди, которым выражение столь бурных чувств, да еще по такому поводу, не приличествует по их положению. Завтра они опомнятся и сами себе не смогут объяснить, что вдруг на них нашло. Но это будет завтра, а сегодня волна восторга так высока, что захватывает их.
Публика рукоплещет, но те, которые пытались быть режиссерами этого спектакля, полны негодования. Они считают, что весь процесс велся преступно и главный виновник преступления — председатель суда Кони. Он ни разу не оборвал «крамольную» речь защитника и «внушил» присяжным заседателям оправдательный приговор.
Как только решение суда становится известным толпе, запрудившей всю улицу, ликование становится всеобщим. Люди, знакомые и незнакомые, обнимаются, целуются, поздравляют друг друга. Когда с лестницы спускается Александров, молодежь подхватывает его и на руках проносит до Литейного проспекта. Она охотно пронесла бы его через весь Петербург, если бы не боялась пропустить момента выхода из суда героини дня — Веры Засулич.
Но что это? Время идет, а ее все нет и нет! Настроение толпы меняется. Восторг уступает место тревоге. Тревога растет, ширится и готова, в свою очередь, смениться негодованием. Неужели обман?
Нет, все благополучно. Вера Засулич появляется, наконец, на пороге. И сразу же садится в карету. Карету со всех сторон окружает ликующая толпа, а толпу вместе с каретой окружают неизвестно откуда взявшиеся жандармы. Толпа сжимается еще более тесным кольцом. И все-таки жандармам удается сквозь нее прорваться.
Замолкают радостные возгласы, восторженные крики. И вдруг неизвестно откуда раздаются выстрелы.
В Петербурге повеяло ветром революции. Возбужденная толпа, выстрелы на улице — этого здесь не бывало со времен декабристов.
Когда Соня и ее товарищи узнают, что жандармы пытались снова арестовать Засулич и что в наступившем переполохе, в общей сумятице ей удалось скрыться, напряжение, которое держало их в тисках все последнее время, прорывается буйной радостью. Они радуются, что выстрел Засулич заставил Россию прислушаться к голосу революции. Они в восторге от впечатления, произведенного «пропагандой фактами». Их опьяняет чувство солидарности с обществом, вера в его поддержку. Им кажется, что найден, наконец, выход из безвыходного положения.
Пусть завтра у Сони опять появятся сомнения в правильности пути, пусть завтра снова возникнут жаркие споры, сегодня она, как и все вокруг, охвачена порывом радости. Сегодня и ей кажется, что после оправдания Засулич, как после разразившейся грозы, воздух сделался чище, дышать стало легче.
Не только революционно настроенная молодежь, весь Петербург взбудоражен решением присяжных. Даже тем, которые, подобно князю Мещерскому, считают оправдание Засулич «печальным и роковым эпизодом», приходится признать, что «возмущенных этим ужасным фактом нарушения правосудия в Петербурге весьма немного», приходится говорить не только о сочувствии высшей интеллигенции «крамольникам» и «торжествующей силе крамолы», но и о «правительственном перед ней страхе».