Соглядатай (сборник)
Шрифт:
— А в чем дело? Я ей передам.
Голос откашлялся и сказал, точно по телефону:
— Тут говорит Франц Лошмидт. Вы передайте ей, пожалуйста...
Оборвался и нерешительно спросил: “Может быть, вы впустите меня?”
— Ничего, ничего, — заторопился Костя, — я ей все передам. Так в чем же дело?
— Передайте ей, пожалуйста, что ее отец при смерти, он не доживет до утра, с ним был в магазине удар. Пускай она сразу придет. Когда, вы думаете, она вернется?
— Скоро, — ответил Костя, — скоро. Я передам. До свидания.
Лестница поскрипела и смолкла. Костя метнулся к окну. Долговязый юноша в плаще, с маленькой сизой головой, пересек улицу и скрылся слева за углом. Минут через
Ключ хрустнул в верхнем замке, потом в нижнем.
— Ух, — сказала она, входя, — ну и накупила же я всякой всячины.
— После, после, — сказал Костя, — после поужинаем. Пойдем в спальню. Оставь все это. Я умоляю.
— Есть хочу, — ответила она протяжно, и, хлопнув его по рукам, прошла на кухню. Он за ней.
— Ростбиф, — сказала она. — Белый хлеб. Масло. Наш знаменитый сыр. Кофе. Полбутылки коньяку. Ах, Господи, неужели вы не можете подождать? Оставьте, это неприлично.
Костя однако прижал ее к столу, и она вдруг стала беспомощно смеяться, его ногти цепляли за зеленую шелковую вязку, и все произошло очень неудачно, неудобно и преждевременно.
— Фуй! — произнесла она с улыбкой.
Нет, не стоило. Покорно благодарим за такое удовольствие. Расточительство. Я уже больше не в цвете лет. Гадость в общем. Потный нос, потрепанная морда. Вымыла бы руки раньше, чем трогать продукты. Что у вас на губе? Нахальство. Еще неизвестно, кто от кого. Ну, ничего не поделаешь.
— А сигара мне куплена? — спросил он.
Она вынимала вилки из буфета и не расслышала.
— Где сигара? — повторил он.
— Ах, я не знала, что вы курите. Хотите, сбегаю?
— Ничего, сам пойду, — сказал он хмуро и, перейдя в спальню, быстро переобулся и оделся. Через открытую дверь было видно, как она, некрасиво двигаясь, накрывает на стол. “Табачная лавка сразу направо”, — пропела она и бережно положила на тарелку холодные, розоватые ломти ростбифа, который ей не приходилось есть вот уже больше года.
— Я еще куплю пирожных, — сказал он и вышел. — “А также сбитых сливок, пол-ананаса и конфет с ликером”, — добавил он про себя.
Очутившись на улице, он посмотрел наверх, на ее окно (кажется, вот это с кактусами, — или следующее?) и потом пошел направо, обогнул мебельный фургон, чуть не попал под колесо велосипедиста и показал ему кулак. Дальше был сквер, какой-то памятник. Он свернул и увидел в самой глубине улицы, на фоне грозовой тучи, ярко освещенную закатом, кирпичную башню церкви, мимо которой помнится проезжали. Оттуда до вокзала оказалось совсем близко. Нужный поезд отходил через четверть часа, — тут по крайней мере повезло. Чемодан — тридцать пфеннигов, таксомотор — марка сорок, ей — десять (можно было и пять), что еще? Да, пиво в поезде, пятьдесят пять. Итого: четырнадцать марок девяносто пять пфеннигов. Довольно глупо. А насчет случившегося она все равно рано или поздно узнает. Избавил ее от тяжелых минут у смертного одра. Может быть, все-таки послать ей отсюда записку? Но я забыл номер дома. Нет, помню: 27. Но, во всяком случае, можно предположить, что я забыл, — никто не обязан иметь такую память. Представляю, какой был бы скандал, если бы я ей доложил сразу после. Старая выдра! Нет, нам нравятся только маленькие блондинки, — запомнить это раз навсегда.
В поезде битком набито, жарко. Нам как-то не по себе, нам хочется не то есть, не то спать. Но когда мы наедимся и выспимся, жизнь похорошеет опять, и заиграют американские инструменты в веселом кафе, о котором рассказывал Ланге. А затем, через несколько лет, мы умрем.
7. ЗАНЯТОЙ ЧЕЛОВЕК
Тому, кто много занимается своею душой, нередко доводится присутствовать при грустном, но любопытном явлении, а именно при том: как вдруг умирает пустяшное воспоминание, по случайному поводу вызванное из той отдаленной скромной богадельни, где доживало оно свой незаметный век. Оно мигает, оно еще пульсирует и отсвечивает, — но тут же на ваших глазах, разок вздохнув, протягивает ножки, не выдержав слишком быстрого перехода в резкий свет настоящего. Отныне остается в распоряжении вашем лишь отражение его, краткий пересказ, лишенный, увы, обаятельной убедительности подлинника. Нежный и смертобоязненный Граф Ит, вспоминая отроческий сон, заключавший лаконическое пророчество, уже давно не чувствовал кровной связи между собой и этим воспоминанием, ибо, при одном из первых вызовов, оно осунулось и умерло, — и то, что он теперь помнил, являлось лишь воспоминанием о воспоминании. Когда это было? “Неизвестно”, — ответил Граф, отодвинув стеклянный горшочек со следами югурта и облокотившись на стол. Когда это было, — ну, приблизительно? Давно. Должно быть, между десятью и пятнадцатью годами: он в ту пору много думал о смерти, — особенно по ночам.
Теперь: вот он, — тридцатидвухлетний, маленький, но широкоплечий мужчина, с отстающими, прозрачными ушами, полуактер, полулитератор, помещающий в зарубежных газетах юмористические стишки, — под не очень острым псевдонимом (неприятно напоминающим бессмертного Каран д-Аша). Вот он. Лицо его состоит из темных, со слепым бликом, очков в роговой оправе и шелковистой бородавки на щеке. Он лысеет, и в прямых, белесых, зачесанных назад волосах череп сквозит бледно-розовой замшей.
О чем он только что думал? Что это было за воспоминание, под которое он все подкапывался? Воспоминание о сне. Предупреждение, сделанное ему в том сне. Предсказание, вовсе не мешавшее ему жить доныне, но теперь, при неизбежном приближении назначенного срока, начинавшее звучать все громче и все настойчивее.
“Взять себя в руки”, — истерическим речитативом произнес Граф и, кашлянув, встал, подошел к окну.
Все громче и все настойчивее. Когда-то приснившаяся цифра 33 запуталась в душе, вцепилась загнутыми коготками, вроде летучей мыши, и никак нельзя было распутать этот душевный колтун. По преданию, Иисус Христос дожил до тридцати трех лет, — и, быть может (думал Граф, замерев у креста оконной рамы), быть может, давний тот сон так и говорил: “Умрешь в возрасте Христа”, — после чего осветились на экране тернии двух огромных троек.
Он распахнул окно. На улице было светлее, чем в комнате, но уже зажигались огни. Небо выстлано было ровными облаками, и только на западе, в провале между охрой тронутых домов, протянулась яркая, нежная полоса. Поодаль остановился с горящими очами автомобиль, погрузив прямые оранжевые клыки в водянисто-серый асфальт. На пороге своей лавки стоял блондин-мясник и смотрел в небо.
Как по камням через ручей, мысль Графа прыгнула с мясника на тушу, а затем: кто-то когда-то рассказывал ему, что кто-то где-то (в морге? в музее? в анатомическом театре?) ласково звал труп (или скелет?) “мыленький”. Он за углом, этот мыленький. Будьте покойны, мыленький не обманет.
“Переберем возможности, — с усмешкой сказал Граф, косясь вниз, с пятого этажа, на черные чугунные шипы палисадника. — Первое, — самое досадное: привидится во сне нападение или пожар, вскочу, брошусь к окну и, полагая, — по сонной глупости, — что живу низко, выпрыгну в бездну. Другое: во сне же проглочу язык, это бывает, он судорожно запрокинется, глотну, задохнусь. Третье: я, скажем, брожу по улицам... В бою ли, в странствии, в волнах. Или соседняя долина... Поставил, небось, “в бою” на первое место. Значит, предчувствовал. Был суеверен, и недаром. Что мне делать с собой? Одиночество”.