Солдатский подвиг. 1918-1968(Рассказы о Советской армии)
Шрифт:
Но оба они ни за что не хотели расстаться с этими ненужными им вещами, и это служило поводом для шуток в последние минуты года. Старшина, приподняв рукава телогрейки, следил за медленным ходом минутной стрелки. Хата тряслась от близкой канонады, но все слышали тиканье его часов.
— Есть! Старый отчалил, даешь новый! — просипел он наконец.
С фляг были свинчены пробки, и пошли фляги по кругу, и каждый пригубливал, по уговору, два «средних глотка».
Первую здравицу выпили за победу, затем за удачу предстоящего боя, за тех, кто прислал посылку, и вообще за женщин, в эту минуту думающих о фронтовиках.
После
Становилось шумней. Вороты ватников и шуб распахнулись, на лбах выступил пот, глаза бойцов засверкали, на языке появилось то, что носили глубоко в душе в трудные дни этого наступательного похода, с чем ходили в атаки, о чем думали, засыпая в снегу у костров, но о чем обычно не говорили, что береглось только для себя.
— Ребята, слушай, ребята, вот охота мне сказать… Да слушайте вы, дьяволы, кончай шум!.. Как попал я неделю назад первый раз на нашу землю, что была под фашистом, хошь — верь, хошь — нет, сон потерял, — хрипел старшина, оказавшийся командиром отделения. — И нет мне покоя, ребята. Ну нет. Глаза закрою и вижу: горит кругом. Слышу, пожарища на морозе трещат. Ну прямо въявь слышу. У шапки уши спущу, надвину, спать же надо, силы беречь… Где тут… Ихнюю вон сестру, бабу то есть, извиняюсь, женщину, женщину нашу вижу, ребятишек малых мертвыми в снегу… Нет, постой, постой, слушайте, дай кончу… И все думаю: как это может быть, к чему это? По какой-такой причине Гитлер лютует так на нашей земле? Почему избы жжет? Нешто избы ему наши воевать мешают? Нешто от женщин, от старых и малых он нынче поражение терпит? Так чего же он, собака, их мертвит? Ну? Вот о чем я думаю, ребята…
Из дымной, прокуренной мглы зашумели, загомонили голоса:
— Расходился старшина… Эк вопрос: фашист — на то он и фашист.
— Это разве ответ? Выпек: фашист — это известно.
— Надо полагать, знает, собака: пока хоть одна наша изба на земле стоит, ему над миром не сидеть.
— Потому и лютует, что сила-то не его. Нашла коса на камень, смерть свою он чует, вот отчего.
— Чего там слова рассусоливать, их бить надо. Ты бы нам, старшина, флягу прислал, разок хлебнуть за победу, вот это да, а тут все ясно.
Лыжники попробовали угомонить расходившегося отделенного. Невысокий, щуплый, он с силой, которую трудно было в нем предположить, сердито отбросил их:
— Стой, не мешай! В атаку иду, может, убьют сегодня, дайте сердце перед боем опростать… Разве это война? Нет, это не война. Нешто это война — города рвать, избы жечь, таких вот, как она с маленьким, — он указал пальцем на женщину, кормившую грудью младенца, мирно причмокивавшего во сне, — таких вот, как она, на снегу без куска посреди поля оставлять? Разве так воюют?.. Только б нам до их вожаков добраться, горло бы им своими зубами перегрыз.
Этот парень, минуту назад казавшийся таким обыкновенным и незамысловатым, сказал, должно быть, именно то, о чем постоянно думал, но о чем не умел и не любил говорить военный люд, наполнявший придорожную избу.
С пола, из густой жаркой тьмы, из дверных пролетов, где не виднелись, нет,
— Твоя правда, верно!
— Крой, Сибирь, правильно, так оно и есть!
— Вот, ребята, и я тоже думаю: кабы не был я коммунистом, кабы не партбилет в кармане, ей-богу б, я пленных не брал, нет, не брал бы.
— Партбилет! А беспартийные что? Чай, все мы — советские люди. Пленный-то тут при чем, он оружие сложил. Вон Сибирь верно говорит, до вожаков бы их добраться.
— И доберемся, а что?
— Идти-то ох далеко!
И старшина в ответ на это уверенно прохрипел с печи:
— Дойдем, лишь бы они в какую щель, гады, не запрятались, уж мы весь Берлин перевернем, а сыщем, уж мы…
Внизу послышался шум распахиваемой двери, и вместе с облаками морозного пара, с острой струей чистейшего, пахнущего снегом воздуха влетел в избу чей-то выкрик:
— Эй, из седьмого лыжного люди есть? Майор скомандовал строиться.
Старшина на полуслове оборвал свою речь. Лыжники стали собираться, подпоясывались, затягивались, завязывали тесемки балахонов. При свете фонарика они хозяйственно собрали остатки новогоднего пиршества, свернули их в дареное полотенце и оставили женщине.
— Угощайся, молодуха, нам это ни к чему.
Обладатель кисета протянул его раненому:
— Тебе нужней, ты, я вижу, куришь…
Потом старшина собрал у всех, у кого были, письма, в том числе и коллективный ответ кировским девушкам, приславшим новогодние подарки. Он передал письма мне и наказал опустить в ящик полевой почты. Отправлялись в глубокий рейд, и мало ли что могло случиться.
Перед выходом старшина скользил лучом фонарика по лицам своих людей, с трудом выдиравшихся из густой, набивавшей избу толпы. На лицах было будничное, деловито-озабоченное выражение. Солдаты поправляли на груди автоматы, снимали тряпочки, которыми были аккуратно закутаны затворы, надвигали на брови капюшоны.
Проходя мимо, старшина спросил:
— А как думаете, товарищ командир, удастся вот их, этих вот самых гитлеров, когда-нибудь поймать и… — Он скрипнул зубами и не договорил.
Я нашел в темноте его большую жесткую ладонь и молча пожал ее. Он ответил вздохом.
— Эх, кабы удалось! — с этим и скрылся в облаке холодного пара, снова хлестнувшего в дверь со двора, где уже резко скрипели лыжи и слышались крики команды.
Долго еще потом гудела битком набитая придорожная изба. Уходили одни, заходили другие. Вновь вошедшие узнавали, о чем разговор, и все сходились на том, что правильные слова сказал сибиряк, хорошо сказал, справедливое пожелал перед атакой.
Много пришлось с тех пор проехать, пройти, пролететь по пятам врага, по путанице бесконечных фронтовых дорог. Все они в конечном счете сошлись в одном пункте, в Берлине. Но где бы ни лежал боевой путь, по щебню ли и головням сожженных деревень Калининщины, через великие руины Сталинграда, по Орловской ли рябой от разрывов, заросшей бурьяном земле, через ограбленную ли, разоренную Украину, на Волге, на Днепре, на Днестре, на Пруте, на Висле, Одере, Эльбе и на самой Шпрее, — везде доводилось мне слышать о справедливой мечте советских людей, о которой так выразительно говорил старшина в новогоднюю ночь.