Солдаты
Шрифт:
– Как ты смеешь, сол-дат… мужик! Где у тебя доказательства?!… где?!… как ты посмел так оскорбить меня, как последнюю…?! Где доказательства моей измены?!… где?!…
Она уже не говорила: она кричала дерзко, самоуверенно. Округлившиеся от страха, мутившиеся глаза ее теперь смотрели жгучими «вишнями», налитыми [93] игравшим соком, с искорками огней. Он чувствовал ее ложь и наглость, верткость и развращенность, – в тонком изгибе губ, в судорожном дрожаньи пальцев, в поднятых на него бровях-мохнатках, в которых – что-то, дремучее, темная тайна женщины, в маленьком, детском
– Где доказательства?!…
– Молчи! – крикнул он, хватая наган и – остывая.
Боясь, что сейчас случится – чего уже нельзя исправить, он вышел в сад. Было темно, шел дождик, шуршал по листьям. Было тепло, парно березой пахло, горечью наливавшейся сирени. В невидной пойме краснел угольком костер. И таким одиночеством, такой пустотой охватило Бураева в этой унылой ночи!… Он поглядел на окна. Розовый свет от лампы толкнул его, показался бесстыдным, грязным, – светом притонной комнатки, взятой на полчаса, – бывший его уют! Он пошел от обрыва, чтобы не видеть света. Тыкался по кустам сирени, по вязким лужам. И вот, в тишине разлился гром соловьинной трели. С мокрых кустов в овраге сыпало страстным щелканьем, сладко томило болью.
– Стеф!… – услыхал Бураев тревожный, молящий шопот.
«Довольно, кончить… все ложь и грязь!» – сказал он себе. [94]
И не ответил на повторенный оклик. Ничего не решив, чувствуя, что решилось, он вошел в комнаты.
– Стеф, пойми же!… – начала умоляюще Люси, но он оборвал ее:
– С вами, все, кончено! с ва-ми!… Берите ваши тряпки и… вон отсюда! – крикнул он, в бешенстве. – Ваши «полчаса» кончились!…
– Как вы смеете оскорблять!… – вскрикнула она дерзко-гордо, но он заглушил ее:
– Молчать!… Запритесь в вашей поганой спальне, чтобы я!…
У него оборвался голос. Он схватил со стола фуражку и револьвер и выбежал из дома.
В забелевшем рассвете, в моросившем опять дожде, он увидал себя на шоссе, на седьмой версте. Место было высокое. Впереди, за отлогим спуском, белел монастырь по горке, спускавшийся белыми стенами. Справа, внизу, курилась туманом пойма, река дымилась, и длинный товарный поезд пыхтел, направляясь к городу. Проводив его красный глаз, Бураев опять пошел. Дошел до монастыря, остановился перед гостиницей, где любились с Люси зимой. Подумал – зайти, уснуть? Знакомый служка раздувал на крылечке самовар, пахло дымком приятно, сосновой шишкой. В монастыре звонили, кричали грачи на кровлях.
– Заходите после обедни чайку попить! – крикнул приветливо монашек. – С тепленькими просвирками…
Бураеву захотелось чаю после бессонной ночи. Он ничего не сказал и вошел в монастырские ворота. Зачем он сюда попал? – спрашивал он себя, четко стуча по [95] плитам. И шел к собору. Главный собор был заперт. Монах-садовник, сажавший маргаритки, указал ему низенькую церковь:
– Раннюю-то у нас в «зимней» служат.
В низенькой церкви шла ранняя обедня. Одиночные темные фигуры стояли по простенкам. Когда Бураев вошел, иеродиакон читал Евангелие. И первое, что услыхал Бураев, давно не бывавший в церкви, были слова Христа: «встань, возьми одр твой и ходи». И дальше, в самом конце, услышал: «… не греши больше, чтобы не случилось с тобой чего хуже». Слушал он с удивлением – и отнес к себе.
«Возьми одр твой и ходи»… «Не греши больше, чтобы не случилось чего хуже»!…
Его умилило это. Показалось, что не случайно вышло, что нежданно попал сюда. Что это, – знамение?
В «знамения» он верил, хоть и таил это от себя. Верили все в роду. Мама знала, что она умрет молодой, – было такое знамение. И дед по отцу, Авксентий Бураев, кирасир, сказал секундантам на дуэли, за «цыганку»: «друзья, прощайте! помните – панихиду с певчими!» – и подмигнул прощально. И у отца – свои знаменья. Он дважды «угадывал», что будет ранен, «но это все пустяки, а впереди еще будет много!»
«Разве уж так я грешен?» – подумал с усмешкою Бураев и быстро пошел из церкви.
«Все это дряблость воли, старые выжимки. Надо крепче держать себя и действовать!» И ему стало стыдно, что подчинился какой-то воле, зачем-то пришел сюда и ищет каких-то «знамений». Помнилось – где-то читал в романе, что такой же, как он, «несчастный» [96] тоже вдруг очутился в церкви, и тоже случилось «знамение».
– Потерять голову, от любви?… К чорту!…
Приостановился перед гостиницей, подумал – не зайти ли: хотелось чаю. Чудилось опять «знамение»: приезжали сюда с Люси, и вот, привело теперь, словно нарочно – ткнуло!
«Что это – грех то было, и должен сознать его? Потому-то и привело?» – с усмешкой опять подумал – и не вошел. Старенький служка его окликнул:
– Что больно скоро, не помолились-то?… Чайку бы зашли попить!…
Бураев махнул рукой. И опять его поразило, когда старичок – такой-то веселый старичок! – крикнул ему вдогонку.
– Отчаянный вы народ, господа военные… а отчаиваетесь!… Эх, под дождичек – да чайку попить!…
И так добродушно засмеялся!
Вспомнил Бураев, как этот же самый старичек ласково угощал их чаем, тогда, зимой… принес монастырского медку и все любоволся ими. Такой-то любопытный, все спрашивал: давно ли поженились, да есть ли детки, да ладно ли живете… Очень ему понравились. Такой простодушный старичок, душевный. И в голову не пришло ему, что приехали для «греха», а не семейно. Добрый старик, житейский…
И вот – «отчаиваетесь»! И странно, в этом почувствовал Бураев «знамение»: значит – нечего принимать всерьез.
Он пошел бодро, походным шагом. Под откосом шоссе, налево, его обогнал товаро-пассажирский поезд. [97]
«Пожалуй, уедет с этим», – подумал он. – «Если не было ничего – должна подождать меня, не захочет уехать так, не объяснившись. Скорый проходит в десять, а сейчас семь… застану».
Моросил дождь, как ночью, и ехавшие в город мужики глядели из-под рогожек, как офицер в майском кителе шлепал по шоссе, по лужам в такую рань. Иные предлагали:
– Ваш благородие, подвезу! Чего на дожжу-то мокнешь!…