Солнце мертвых
Шрифт:
– Разыскной пункт дело хорошо понимает! Знаку чтобы не оставлять… Значит, мешок с песком… и как под печенку ахнуть!.. – одно потрясение, а знаку настоящего нет! Внутри может полировать, чтобы в сознание привести. Под сердце тоже… Раньше!.. Да раньше таких сурьезных делов и не было. Семнадцатую корову режут… трудовых! Должен себя пролетарий защитить, как вы думаете? Иначе как же… Я, говорит, на степе крутился! Рраз! Ходил на степу?.. Ходил! А го-лос-то уж у него не тот… Два! – под душу. Ходил на степу?! ну?! Ходил… И опять голосу сдал! Понимаете, штука-то какая?! А то в голову, вот это место, под затылок… Тут уж он как в беспамяти, сотрясенье… И вот тут сейчас и есть ему
Бежать? Снега на перевале. Босоногая Таня все еще ходит там, поплескивает вино в бочонке. Нельзя ей остановиться: дети. Телом, кровью своею кормит…
Я уже не могу оставаться в саду, за изгородью. В башмаках разбитых хожу я по грязи дорог, постаиваю на мокрых холмах. Что я хочу увидеть? На что надеюсь?.. Никто не придет из далей. И далей нет. Ползут и ползут тяжелые тучи с Бабугана. Чатырдаг закрылся, опять задышит? Задует снегом. Смотрю на море. Свинцовое. Бакланы тянут свои цепочки, снуют над мутью… ходят и ходят шипучие валы гальки. И вот выглянет на миг солнце и выплеснет бледной жестью. Бежит полоса, бежит… и гаснет. Воистину – солнце мертвых! Самые дали плачут.
Притихла горка. Воет старая нянька соседкина. Ходила с неделю сумрачная, больная, ждала чего-то. Теперь воет. Ее тонкий, будто подземный, плач доходит через плетень в садик. Сына у ней убили. Далеко убили, за перевалом, в степи…
Принес эту весть Коряк, тот самый Коряк – дрогаль, который бил-выбивал правду из старика Глазкова. Получил Коряк свою правду: убили в степи его зятя, а с ним убили и нянькина сына Алексея.
А еще совсем недавно стояла нянька у моего забора, радовалась:
– Вздохнем вот скоро… Вот Алеша поехал с Коряковым зятем, на степь повезли вино, в долг у татар заняли… бо-чку! Теперь всего наменяют… и сала, и пшенички… к Рождеству-то бы…
Принес весть Коряк ночью. Сказал:
– Получил вот какое сурьезное известие. Нашли на дороге, на степе… боле ста верст отсюда, зятеву лошадь… и двоих побитых… моего и твоего… приятели были, так вместе и… лежат в канаве. Ну, лошадь не могли стронуть, не пошла от хозяина… Хороший конь, добрый. И товар не могли стащить, помешали им, как с лошадью они бились. Может, чего и расхватали… Ну… и в это самое место, за ухом… две дырки наскрозь… в канаву оттащили. Ну… двое тех было… в хворме, с винтовками… как люди говорят проезжие. Значит, будто стража… про себя выдавали. Ну… и так сдается, шо сын Глазкова один, Колька… который сбежал… Меня убить за отца грозился. Ну, моего убил. А уж твой… так… наскочил на судьбу… Пшеницы да ячменю мешок… кровью запекши… на них и убили. Теперь надо позабирать все.
Побежали под утро, без хлеба, без одежи, на перевал, в снега: нянькин сын Яшка, вдова, – Корякова дочь, – и сам Коряк, – кнут только захватил по привычке своей дрогальской. Побежали добывать все: пшеницу, тела и лошадь.
Воет другой день нянька. Сидит старая барыня, томится бессонницей и сердцем. Горит печурка, шипят мокрые «кутюки».
Вот они, сны обманные! – что – кому! Приснился и няньке сон, пышный, сытный. Видела она так – рассказывала недавно:
…Шла полем. А по полю тому, прямо – земли не видно, – все глыбы сала да жиру. А сын Алеша, в белой будто рубахе… до земли рубаха… с вилами, переваливает глыбы, будто навоз трусит. «Смотрите, – говорит, – мамаша, сала да жиру сколько!» Схватила нянька жирный кусок, есть стала. Ела-ела, – в глотку не лезет, уж больно жирен…
Проснулась, а все тошно. Всем про сон рассказывала, обхаживала горку, – не к добру, чуяла! Всю неделю как не своя ходила. Сказала Марина Семеновна, – не ей, – ей не сказала:
– Ох, худо няньке будет, через Алексея… такое ху-до!..
Пришло худо: прислал Алеша пшеницы с кровью. Есть-то надо, промоют и отмоют. Только всего не вымоешь…
Тысячи лет тому…
Падает снег – и тает. Падает гуще, гуще… – и тает, и вьет, и бьет. Ближние горы – пегие. Стали пегими кипарисы, и виноградники, и плетни. А снег все сыплет и заметает в вихре, белит и кроет. И вьет, и метет, и хлещет… Зимой хватило от Бабугана, от Чатырдага – со всех сторон. Крутит метелью и день, и ночь. Не черная Кастель-шапка, а исполинская сахарная гора – голова на блюде, на белой скатерти. Седые, дымные стали горы, чуть видные на белесом небе. И в этом небе – черные точки – орлы летают.
Гонит снегами лесную птицу к жилью. Черные дрозды с оранжевыми носами шмыгают по пустым садам, выискивают во двориках. Остатки овечьих стад умные чабаны стерегут в кошарах: опасно пускать в долину. Смотрят на снег с тревогой: валит, а сена нет – овцы начнут валиться. А над горами орлы летают. Не боятся орлы снегов: корму орлам достанет.
Бежит в снегу маленький татарин в бараньей куртке, лошадь из снега тянет. Кричит – воет в белую пустоту на всю горку:
– Йей!.. бери коня… купай!.. Йей…
Спотыкается на кусты под снегом, волочит в поводу коня, бьется в мои ворота:
– Ко-зяй… йей! коня бери… клеба давай, карей!.. все памирай… ой, бери… йей!
Еще с порога вижу, как он стучит себя по груди и топчется – прыгает за шиповником. Татарин крохотный, черноусый, с обезумевшими глазами. Он хватает меня за рукав и тянет:
– Пажалюста… бери коня! Йей!..
Из его горла рвется гортанный клекот. Он дергается лицом, глазами, словно вот-вот заплачет. С носа мутная капля виснет: слеза ли, пот ли, – не разобрать. Совсем чумовой татарин. Дрожит-кричит, перекося рот, кривит почерневшее лицо и все охлопывает коня по шее. А конь – под черной шкурой скелет, с втянувшимися ноздрями – оскаленными зубами дерет шиповник. Запарил коня татарин и сам запарился.
– Йей! – кричит он с болью в мои глаза, дергает меня за руку. – Ну! твоя нада! пажалюста… бери конь! ну… клеба давай… мала-мала! Снег, зима пришел… Йей!..
Со страхом, с болью гляжу я в его обезумевшие глаза, убегающие от ужаса.
– Друг… – говорю ему, – нет у меня ничего!..
Но он не может понять.
– Пажалюста… бери конь… Арабчук мой… седьмой зима… кароши, золотой! Кормить… ничего нема… снег пришел, зима… жалька… Йей!..
Он машет рукой на город, и я машу. И мы смотрим в глаза друг другу растерянно, безнадежно. Он вырывает слова из глаз, острых, черных, изо рта, кривого от нетерпения и страха, что поздно будет:
– Йой… йой-йой… Сами Бьюк-Ламбат бежил! Ну?! Алюшта пошла… ночь будит… ничего не видал… памирал!.. – кричит он звериным криком, отрывается от меня и одергивает коня – волочит, тянет. Не идет за ним конь, боится…
– Йёййй!..
Стоит его визг в ушах. Провалился с конем татарин в снег, в балку. Слышно – и там визжит.
Я иду по глубокому снегу, на площадку. Дубовая поросль завалена рыхлым снегом. Далеко внизу путается-чернеет с конем татарин, по снегу катится, за ним снеговая пыль… – в город погнал татарин.