Солнце сияло
Шрифт:
Но ясно было, что лучшие времена — это такой опасливый эвфемизм, всего лишь неполный синоним «навсегда», и Лека так сразу это и схватила, стала считать рояль своим, натащила в оживленную черным бегемотом ободранную комнату стульев, прикатила выпрошенный у Нины раскладной журнальный стол на колесиках, накидала на него кучу альбомов с репродукциями, — превратив комнату в род гостиной. В доме, однако, был лишь один человек, умеющий управляться с поселившимся в нем зверем, — это я, и Лека, стоило мне оказаться у нее на пути, не упускала возможности проэксплуатировать меня. Впрочем, я с удовольствием шел на это. Оказывается, пальцы у меня соскучились по клавишам, первый раз, севши за инструмент, я просидел
— Ну, красавица, — обращался я к Леке, со стуком выпуская наружу ослепительную бело-черную пасть зверя, — что мы желаем?
— Свое, дядь Сань, — освещаясь улыбкой тайной радости от предвкушения будущей музыки, говорила Лека. — Чужое я и на пластинке услышать могу, и по радио.
— Так, красавица наша хочет самодеятельности. — Я перебирал пальцами над разверстым оскалом, прислушиваясь к себе, с чего бы мне хотелось сегодня начать. — Ну, давай вот это… — отдавал я свои руки во власть зверя, и он жрал, жрал меня, заставляя переходить все к новым и новым вещам, чавкал мною, с хрустом ломая мне кости… черт побери, как я все же любил этого зверя, до чего был подвластен ему!
Я останавливался, и Лека, сорвавшись со своего места, подлетала ко мне, заглядывала в глаза:
— Правда, дядь Сань, это вы сами все сочинили?
Я согласно кивал, и она, получив подтверждение, тянулась ко мне, обхватывала руками за шею, понуждая пригнуться, и звонко чмокала в щеку:
— Дядь Сань, я вас люблю! Я тоже хочу сочинять так!
— Сначала нужно научиться играть, — подавала голос Нина, только что вошедшая из коридора. Ее хватало на присутствие рядом с блажащим зверем минут на десять, и она постоянно выходила-входила, делая за пределами «гостиной» свои незаметные домашние дела.
— А дядь Сань меня научит! — как о само собой разумеющемся восклицала Лека.
Мне не оставалось ничего другого, как переуступить ей свой стул, подложив на него диванную подушку-думку, которая уже так и поселилась здесь, не уходя на свое прежнее место, Нина той порой подставляла мне другой стул, я садился рядом с Лекой и произносил — без особого азарта:
— Что ж, давай попробуем.
Учительство — эта стихия была не по мне.
Под благовидным предлогом я невдолге прекращал занятие, но любительница фортепьяно была неумолима.
— Еще! Поиграй еще! — требовала она. Соскочив со стула, забирала с него свою думку и хлопала по сиденью ладошкой, указывая мне, чтоб я садился. Пожалуйста!
У Нины в изнеможении закатывались глаза. Но я был готов играть еще и еще. Мне это сейчас было нужно не меньше, чем маленькой любительнице фортепьяно. Как удачно сложилось, что Ульяну с Ниной привезли этот «Бехштейн». Если б не он, что бы мне с собой делать?
Вернувшись с работы, в комнате возникал Ульян. Его появление означало конец музицирования. Семье предстоял ужин.
— Саня, ты же талант! — восклицал Ульян, когда я, пробурлив каким-нибудь эффектным пассажем, вскидывал руки вверх и, подержав их так мгновение, захлопывал роялю его пасть. — Почему ты не поступаешь в консерваторию?
Он произносил эти слова каждый раз, заставая нас тут, в «рояльной», хотя знал, что у меня нет никакой бумаги о музыкальном образовании.
— Э! — отмахивался я от Ульяна, даже не вступая с ним в объяснения.
У меня перед глазами стоял образ отца. Закончить и консерваторию, стать даже членом Союза композиторов — и что? Пахать начальником смены на заводе: план, наряды, номенклатура заказов, пьяные рабочие, ворующие мастера… и невыглаживаемая никаким утюгом печать неудачника на лице. Нет, пардон! Дело, которому бросаешь в топку свою жизнь, должно приносить кайф. Кайф и деньги. Кайф вкупе с деньгами — это и есть то, что называют свободой. Свобода же власть над миром. Не хочешь, чтоб мир властвовал над тобой, обрети свободу. Не хотел бы я, чтобы к нынешнему отцовскому возрасту у меня было его выражение лица.
— Я хочу в консерваторию! Я хочу в консерваторию! — тряся вскинутой вверх рукой, словно просилась из-за парты к доске отвечать урок, кричала Лека.
— Вот, слышите, кто тут у вас мечтает о консерватории? — указывал я на Леку.
Они уходили на кухню ужинать, а я утаскивался к себе в комнату, и как я проводил время до поры, когда нужно было выскакивать, направлять стопы в киоск? У меня это не сохранилось в памяти. Как-то проводил. Убивал, так будет точнее. Помню лишь, что именно тогда я осознал со всей ясностью: а ведь Стас пасется неведомо где и не говорит мне, где пасется. Последние дни я то и дело сменял не его, а невесть откуда возникшую бабу, всем своим видом и ухватками напоминавшую ту осветительницу, с которой ездил снимать свой первый сюжет про пчеловода. Я спрашивал ее, а где Стас, и она отвечала мне недовольно — как ответила бы осветительница: «Я за ним бегаю? Обещали полсмены, а я всю!» Слова ее означали, что Стас должен был ее сменить, но не появился. Однако и дома его тоже не было. И если он мог так беспардонно кинуть нашу новую напарницу, получалось, его отсутствие в киоске, означавшее присутствие в некоем другом месте, было хозяином киоска санкционировано?
В Стакане, когда я наконец осилил себя встать до заката солнца и выйти на улицу при дневном свете, я прямым ходом устремился в буфет. И уже не вылезал из него целую неделю. Отбывал свою смену в киоске, спал часов пять и отправлялся кантоваться в буфете. Чтобы покинуть его только тогда, когда мне уже следовало вновь лететь птицей к моему боезапасу. Я ходил в буфет, как на работу. Наверное, за эту неделю половину своей выручки он сделал на мне. Но и с кем я только не перемолотил языком за эту неделю. Плодами той недели я после кормился и кормился.
Кто из знакомых подсел ко мне за стол вместе с Борей Сорокой — это исчезло из памяти, а вот сам Боря в моей памяти — до конца дней, что мне отпущены на земле.
Разумеется, когда он в сопровождении того исчезнувшего из памяти знакомого подошел к моему столу, я и понятия не имел, как его зовут и кто он такой. Но что я сразу отметил в нем — это то, как он был одет. Роскошно он был одет. В таких двубортных костюмах, как у Бори, тогда начинали ходить многие, но почти у всех они имели довольно жалкий, дешевый вид — дешевый материал, дешевое шитье, выдающее себя пузырями и обвислостями, — материя темно-болотного Бориного костюма так и била в глаз своей тончайшей выделкой, а то, как сидел на нем пиджак, свидетельствовало о высочайшем классе фирмы, его пошившей.
Сорока — это было не прозвище. Это была его фамилия. И знакомство наше началось с шуток по поводу его фамилии. Которым, впрочем, он неожиданно положил конец, произнеся совсем не шутливо:
— Конечно, хотелось бы с полным основанием полагать себя орлом, но пока, к сожалению, дотягиваю только до сокола.
— Уже недурственно, — не осознав в полной мере серьезности его тона, сказал я. — Сокол Сорока. Отлично звучит.
— Нет. — Он покачал головой. — Орел Сорока лучше. Но пока только сокол.