Солнце восходит на западе
Шрифт:
Между Бердичевым и Фастовым не только мирные черноземные пейзажи. Тут и там валяются разбитые танки и автомашины. Совсем близко от железнодорожной станции, вдруг, несколько сгоревших вагонов. Почти через каждый десяток километров — сваленные в кучу крестообразно сбетонированные рельсы. Это противотанковые заграждения, по-видимому, не оправдавшие возложенной на них задачи. Порой поезд проходит мимо целого кладбища танков и бронированных машин. А потом опять поля, огороды, подсолнухи…
Недалеко от Фастова лежит вдребезги разбитый советский танк-гигант. Около него пасется корова. В этом есть какая-то символика. Быстро пронесшийся призрак смерти и вечная, неугасающая
А мимо никому ненужного танка и такой нужной коровы идут люди. В них заключена иная символика. Эти люди — босые.
От Ковеля до Киева я видел из окна вагона сотни людей. И почти все они были босые. Где же их обувь? На это лучший ответ дает беспомощно лежащий, уродливый стальной колосс. Большевики сняли с людей обувь и дали им этот танк. И даже не дали им его. Этот танк должен служить не этим людям, а коммунистической партии. Этим танком большевики хотят завоевать мир не для этих босых людей, а для себя.
Однако, мир не завоевывается танками. Первыми это поймут национал-социалисты. Надо надеяться, что после них придет черед и за большевиками. Две тысячи лет тому назад, мир был завоеван Словом. Равного тому Слова ждет и теперь утомленное человечество…
Острые переживания, связанные с приездом на родину после двадцатилетнего отсутствия, значительно сглаживаются, когда приезжаешь во второй раз. Но зато все это вдвойне компенсируется тем неподдающимся описанию чувством, которое испытываешь, когда подъезжаешь не просто к абстрактным родным пределам, а к городу в котором прошло твое детство, который любишь и помнишь так, как будто был в нем совсем недавно.
И поэтому, когда поезд постепенно замедляя скорость, простучал колесами мимо последних полустанков и в глазах промелькнули знакомые и такие родные названия: Боярки, Жуляны, Пост-Волынский, то уже не хватало места в окне вагона и секунды казались часами. Перегнувшись совсем наружу, пристально всматриваешься вперед и, вдруг, сразу из-за какого-то поворота за Постом-Волынским, совсем близко, вот-вот рукой достанешь, в солнце и зелени появляются знакомые очертания красавца Киева. На минуту закрываешь глаза и, вдруг, кажется, что все это чепуха, что не было ни Бердичева, ни Фастова, ни танка, ни коровы. Не верится в реальность переживаемых мгновений. Не верится, что вот сейчас откроешь глаза и увидишь перед собой самый дорогой, самый родной и самый красивый город, так часто снившийся за эти годы и, снова попасть в который, уже была потеряна надежда навсегда. Но открываешь глаза и перед тобой на самом деле красавец Киев. Зычный голос кондуктора окончательно рассеивает все сомнения. Он громко возвещает:
— Киев!.. Главный вокзал!..
Еще о читателях и журналистах…
Читатели — непонятные люди. Когда журналист (именно журналист, ибо писателю все разрешается) позволяет себе хоть на минуту остановиться на каком-то личном переживании, то читатель, обычно, с негодованием заявляет: — «ну, вот, он опять о себе пишет. Кому интересно, что он там переживал и думал. Нас интересует общая информация. Общая…»
Однако, когда журналист вернется из интересной поездки (а это я знаю по личному опыту), то самые частые вопросы, которые слышишь следующие: — «ну, а ЧТО вы почувствовали в этот момент? А что вы испытывали в это время? Ну, а что вы тогда подумали?… "
Вот и разберись в читательской психологии. А, впрочем, и разбираться — некогда.
Поезд подошел к вокзалу, с которого двадцать три года тому назад отошел эшелон киевского кадетского корпуса и увез нас, маленьких кадет (большие были на фронте) надолго, потом стало казаться навсегда, из родного города, а позже и с родной земли. Я помню толпу родных и близких, со слезами провожавших нас, узелки и пакетики, передаваемые в окна своими и совсем чужими людьми.
И, несмотря, на прощания и слезы, никто не верил в то, что разлука будет долговременной. Это была уже третья эвакуация в течение последнего года. И каждый раз мы очень скоро возвращались назад. Поэтому, когда поезд тронулся, и в воздухе замелькали традиционные беленькие платочки провожающих, то никто из них, вероятно, не подумал, что поезд уходит надолго, очень надолго, для многих — навсегда.
В толпе провожающих я долго вижу мою тетю, в косынке сестры милосердия, машущую платком вслед уходящему поезду. Как и все другие, она думала, что поезд придет назад через две-три недели.
Поезд пришел через двадцать три года.
И вот опять перрон киевского вокзала. Но остался ли кто-нибудь из толпы провожавших нас в ноябре девятнадцатого года? Да, конечно, остался. По перрону, мимо останавливающегося поезда, быстро идет та же самая, предупрежденная мною о приезде, моя тетя, не переменившая за эти годы профессии, если не в той самой, то в такой же самой косынке и пытается среди выскакивающих из поезда людей, узнать маленького кадетика, махавшего ей из окна фуражкой двадцать три года назад. И к моему величайшему удивлению — узнает…
Если первая категория читателей, не любящих лирических отступлений, спросит меня почему я это сделал то я скажу, что сделал его ради тех, которые эти отступления любят, Но, если эти последние спросят меня, что я в эти минуты думал, то я должен буду ответить, что в это время я не думал ничего.
Незадолго перед отъездом я встретил в Берлине одного радиотехника, приехавшего на работу в Германию из Киева. Это был молодой человек лет двадцати пяти. Мы с ним провели как-то целый вечер. В нем не было никакого энтузиазма по отношению к советской власти, но в нем была все же свойственная некоторым советским гражданам, родившимся на грани октябрьской революции, уверенность в том, что большевики, при всех отрицательных сторонах их режима, — "все-таки много сделали в смысле стройки". Причем эта пресловутая "стройка" наподобие трехрядной гармоники, растягивается в их воображении, в зависимости от их умственного развития, от скромных басовых нот до переходящего в фальшь дискантного визга.
Говоря об этом я, разумеется, не имею в виду тех троглодитов, которые твердо уверены в том, что Ленинград выстроен уже при большевиках в честь Ленина, а Сталинград — в честь Сталина (приходилось встречать и таких), но например, одна совсем не глупая студентка, из того же Ленинграда, с пренебрежением говорила мне о том, что до революции на Невском проспекте была "какая-то деревянная мостовая", а при большевиках ее покрыли асфальтом. И мне большого труда стоило объяснить ей, что "какая-то деревянная мостовая", была торцовой мостовой, которая была не только самой дорогой и лучшей из всех мостовых мира, но в те времена, времена конской тяги и наиболее удобной и безопасной для лошадей.
Киевский радиотехник не пытался меня убедить в том, что его родной город выстроен в годы сталинских пятилеток, но узнав, что я еду туда, вытащил десяток фотографий и с понятной гордостью за свой город сказал: — о, Киева вы теперь не узнаете! Там выстроено много нового…
На вынутых им фотографиях были засняты какие-то большие здания и умело разбросанными светотенями, действительно, создавали впечатление чего-то величественного.
— Много там таких зданий, — спросил я.