Солнце восходит на западе
Шрифт:
Тоска по родине это, прежде всего болезнь. И при том болезнь душевная. И как всякая болезнь, а тем более болезнь душевная, она у каждого отдельного человека, принимает свои особенные и только данному человеку свойственные формы. У одних тоска по родине выражается в тоске по степным просторам Украины, у других по громадам кавказских гор, у третьих по родным, оставшимся на родине, у четвертых по родному селу и, наконец, у пятых просто по той хорошей жизни, которой они жили у себя дома. А если жизнь эта была там тяжелая и безрадостная, а на чужбине им удалось устроиться значительно лучше, то таким людям тоска по родине бывает, подчас, и вообще незнакома. Я не раз встречал
Тоска по родине непременно у каждого человека имеет, что-то свое, личное, конкретное или слагается из нескольких таких личных и конкретных чувств.
Отвлеченная же, какая-то всеобъемлющая тоска по родине, встречается только у романистов никогда вынужденно не покидавших своей страны и взявшихся писать роман из жизни очередных, входящих в моду, политических изгнанников.
Когда я пробовал определить в чем заключается моя тоска по родине, то всегда на первый план у меня выступало чувство тоски по моей матери, оставшийся в Советском Союзе. А когда, в 1935 году маленький серый конверт, с лиловыми чернильными строчками, принес мне известие, что у меня больше матери нет, я в значительной степени излечился от душевной болезни именуемой тоской по родине. Излечился во всяком случае настолько, что чувство это даже подсознательно не могло влиять на мое отношение к политическому режиму, существовавшему на моей родине.
Но, по-видимому, болезнь эта подвержена тем же законам, которые существуют и для других болезней души. А именно: — она может возобновиться при каком-нибудь внутреннем толчке, связанном с внешним потрясением.
Внешним потрясением, вызвавшем в свою очередь, какой то внутренний толчок во мне и было 22 июня 1941 года или, другими словами, начало войны между Германией и Советским Союзом.
С этого дня я лишился того относительного душевного покоя, который можно было иметь в городе недавно пережившем воздушные бомбардировки и оккупированном чужими войсками.
Я почувствовал, что вот теперь наступил тот момент, когда можно каким-то путем пробраться на родину и, наконец, самому убедиться в том, что с ней произошло за эти долгие и смутные годы.
Это тем более, что если тоска по родине является величиной относительной, то любовь к родине и долг перед ней, представляют собой величины постоянные и определенные. Эти величины требовали немедленного решения и участия, в том или ином виде, в наступивших событиях. Мои мысли, как и мысли сотен тысяч русских людей, по эту сторону рубежа, естественно устремились на восток.
Путь на родину для русских эмигрантов в эту войну (как, впрочем и в прошлую) лежал, увы, через Берлин. А для русского журналиста путь этот лежал через единственную к этому времени русскую газету в Европе, берлинское «Новое Слово».
Спустя несколько дней после начала войны я получил от редакции этой газеты предложение — принять участие в ее работе и, в конце августа 1941 года, поезд уносит меня из Белграда в Берлин, на работу в редакцию «Нового Слова». Первый этап новой жизни для меня начался. Но уже тогда я думал только о той минуте, когда начнется и второй этап. А он начнется тогда, когда я буду подъезжать к бывшей границе
И я не сомневался, что я добьюсь этого и дождусь этой минуты.
Вечерний сумрак давно уже поглотил поезд, гладко бегущий по равнине восточной Хорватии. Давно уже исчезли за поворотом и растаяли в наступившей темноте знакомые очертания Белграда. Но я все еще смотрю в ту точку горизонта, где в последний раз потерял его из вида. И мысленно прощаюсь с ним. С грустью и нежностью я прощаюсь с этим городом, где прошли четырнадцать лет моей жизни, где я был мостильщиком улиц и студентом, рабочим на фабрике и журналистом, грузчиком в речном порту и автором пьес, шедших на сцене государственных театров. Жестокие, какие то джеклондоновские годы моей жизни остались в этом городе, поглощенном сейчас далью и сумраком.
Почему же нежность при мыслях о нем и грусть от сознания долгой, по-видимому, вечной разлуки с ним. Ответ на этот вопрос прост и не нов. В этом городе я оставил самое ценное, чем обладает каждый из нас на протяжении всего своего земного существования. Я оставил в нем свою молодость.
И еще одно. В этом солнечном и пыльном городе, простоватом и грубоватом, веселом и жизнерадостном, вместе с запахом барж, груженых сливами, типографской краски, машинного масла и затхлых университетских аудиторий, я впитал в себя и тот крепкий и свежий дух здравого смысла и независимого мышления, которым всегда отличался и этот город, и народ, выстроивший его.
За это я особенно благодарен этому городу, ибо хорошо знаю, что именно эти заложенные здесь в меня начала, помогут мне справиться с предстоящей мне сложной работой журналиста в условиях невиданной военной бури.
Поезд продолжает выстукивать колесами, какую-то односложную мелодию и несет меня дальше и дальше. В Берлин.
III. В Берлине. Ожидания и разочарования. На Родину
Берлин осенью 1941 года внешне ничем не напоминал о том, что он столица государства ведущего большую и напряженную войну. Огромный город, купаясь в лучах ласкового осеннего солнца, жил привычной размеренной жизнью. С грохотом проносились над головами прохожих поезда городской электрической дороги, то выскакивали из-под земли, то снова ныряли вглубь ее, аккуратные вагончики берлинского метро, архаически скрежетали трамваи, как бы злясь на кого-то за свою отсталость, а огромные двухэтажные автобусы плавно неслись по улицам, обдавая удивленных прохожих чистым бензинным перегаром.
Только отсутствие на берлинских улицах привычного потока легковых автомобилей, говорило о том, что столица Германии живет не совсем обычной жизнью.
Но также тихо было в огромной, зеленой прохладе Тиргартена, с доверчиво спрыгивающими, на плечи отдыхающих белками, также шумел и пестрел Курфюрстендамм обилием людей, нарядов, детских колясок и породистых собак. На пляжах Ванзее и Николасзее беспечно отдыхали сотни тысяч берлинцев и берлинок, а по волнам этих озер бездумно скользили прозрачные парусники яхт-клубов.
Знаменитые берлинские универмаги: Кадеве, Аваги и Херти всасывали в свои нарядные утробы и возвращали назад улице бесконечные вереницы покупателей. На оживленных перекрестках, до последнего экземпляра, раскупались свежие издания «Ангриффа» и «Нахтаусгабе». Заглянув в них, на ходу, берлинцы на минуту вспоминали, что где-то идет война, большая война, но заголовки сообщений с фронта были победные и успокаивающие. Газета только пробегалась глазами и небрежно отправлялась в карман пиджака или в корзину для мусора.