Солнцеравная
Шрифт:
— Несомненно, ваши придворные сказали бы, что это очень дурно — уничтожить дорогую и прекрасную чашу, но так как деяние было совершено особой царского рода, то все прекрасно.
— Именно так они и сказали бы, — ответила она, скучающе пнув один из осколков.
— Не думаю, что вы считаете это правдой.
Она с интересом оглянулась.
— Потому что это глупость.
Пери рассмеялась и хлопнула в ладоши, подзывая одну из придворных дам:
— Принеси мою чашу.
Дама вернулась с чашей похожего рисунка и поставила ее в нишу, пока служанка заметала осколки битой керамики. Я наклонился и осмотрел осколок у моих ступней. Голова павлина выглядела нечетко, линии отличались от ясных штрихов на внесенной чаше, и я понял, что она расколола копию.
Пери
— Я тебя удивила?
— Да.
— Ты ничем этого не показал.
Я вздохнул.
Усевшись, Пери подобрала под себя ноги, показав из-под края синего платья алые шальвары. Я постарался не дать воображению странствовать по местам, сокрытым ими.
— Ты больше любишь начинать или заканчивать? — спросила она. — Назови только одно.
— Заканчивать.
— Приведи пример.
Я немного подумал.
— Ваш брат Махмуд не интересовался книгами, когда был ребенком, но моей обязанностью было убедиться, что он научился писать красивым почерком, понимать прочитанное и декламировать стихи по торжественным поводам. Ныне он делает все три эти вещи, и я горд сказать, что он делает их так хорошо, словно это его любимые занятия.
Пери улыбнулась:
— Зная, как Махмуд предпочитает игры на воздухе, — это подлинное достижение. Понятно, отчего мой отец рекомендовал тебя.
— Великая честь — служить опоре вселенной, — отвечал я.
Но я скучал по Махмуду. После того как восемь лет занимался только им, я чувствовал себя в ответе за него, словно за младшего брата, хотя сказать о таких чувствах к царскому отпрыску не смел.
— Расскажи мне, как ты стал евнухом.
Я, наверное, отшатнулся, потому что она поспешно добавила:
— Надеюсь, ты не счел это оскорблением.
Прокашливаясь, я пытался решить, с чего начать. Вспоминать было — словно разбирать сундук с одеждой, которую носил умерший.
— Вы, должно быть, слыхали, что моего отца обвинили в измене и казнили. Не знаю, кто оболгал его. После этого несчастья матушка отвезла мою трехлетнюю сестру к родным в маленький городок на берегу Персидского залива. Несмотря на случившееся с отцом, я все равно хотел служить шаху. Я просил всех, кого знал, о помощи, но был отвергнут. Тогда я решил, что единственный способ доказать свою верность — стать евнухом и предложить себя двору.
— Сколько тебе было?
— Семнадцать.
— Очень поздно для оскопления.
— Правда.
— Ты помнишь, как это делалось?
— Можно ли такое не помнить?
— Расскажи мне об этом.
Я недоверчиво уставился на нее:
— Вы хотите знать подробности?
— Да.
— Боюсь, что мерзостность истории оскорбит ваш слух.
— Не думаю.
Я не стал щадить ее; мне к тому же хотелось немедля понять, из чего она сделана.
— Я отыскал двух евнухов, Нарта и Чинаса, в помощь себе, а они отвели меня к лекарю, работавшему возле базара. Он велел мне лечь на скамью и связал мои запястья под нею, чтоб я не мог двинуться. Евнухи сели верхом на мои бедра, чтоб удерживать ноги. Врач дал мне съесть опиума и засыпал мои мужские части порошком, который, сказал он, умерит боль. Затем он сам уселся мне на бедра и взял кривую бритву жуткого вида, не короче моего предплечья. Он сказал, что, прежде чем совершить такую рискованную операцию, должен заручиться моим согласием переддвумя свидетелями. Но зрелище бритвы, сверкнувшей в воздухе, испугало меня, а путы на ногах и руках вдруг заставили ощутить себя зверем в ловушке. Я начал извиваться на скамье и вопить, что не согласен. Хирург удивился, но убрал свою бритву и велел евнухам отпустить меня.
Глаза Пери были величиной с мячи для чоугана [1] .
— И что было потом?
— Я снова обдумал свое намерение. Другого способа прокормиться, кроме как при дворе, я не видел. Мне надо было зарабатывать достаточно денег, чтоб заботиться о матери и сестре, и я хотел вернуть былую славу нашему имени.
Тогда я не сказал ей, как глубоко в моем сердце пылало желание сорвать маску с убийцы моего отца. Когда я смотрел на нож хирурга, то вообразил себя одетым в роскошные шелковые одежды, достигшим высокого положения во дворце. Такое продвижение помогло бы мне выявить убийцу отца и заставить его признаться в преступлении. «Отныне твои дети познают печаль, которая выпала мне», — сказал бы я ему. А потом он понес бы кару.
1
Конное поло, древняя иранская игра.
Пери опустила глаза и поправила кушак: уловка, заставившая меня задуматься, не знает ли она чего-то об убийце.
— И что было потом?
— В конце концов я попросил их продолжать, но добавил, что мне надо завязать глаза, чтобы я не видел бритвы, и что не надо связывать мне руки.
— Было больно?
Я улыбнулся, благодаря Небо за то, что теперь это было только воспоминанием.
— Хирург затянул жгут из жил вокруг моих частей и снова спросил моего согласия. Я дал его и секундой позже ощутил, как рука приподнимает эти части, а бритва быстро и гладко проходит сквозь мою плоть. Ничего не почувствовав, я сорвал повязку с глаз — взглянуть, что произошло. Мое мужское достоинство исчезло. «Так легко!» — вскричал я и минуту даже шутил с евнухами, пока внезапно не ощутил, что меня словно разрубили пополам. Я закричал и провалился во тьму. Потом мне рассказали, что хирург прижег рану кипящим маслом и прикрыл лубком из коры. Затем наложил повязку и оставил меня выздоравливать.
— Как долго это тянулось?
— Долго. Первые несколько дней я был не в себе. Думаю, твердил обрывки молитв. Знаю, что просил воды, но пить было нельзя — рана должна зажить. Когда во рту у меня пересохло настолько, что нельзя было произнести ни слова, кто-то смочил тряпку и положил мне на язык. Жажда была такая, что я молил о смерти.
— Боже всевышний, — воскликнула Пери, — не могу представить человека, желающего того же, что и ты! Ты очень храбр, да?
Я не рассказал ей остального. Через несколько дней после операции мне разрешили выпить воды. Нарт суетился вокруг меня, оправляя мой тюфяк и подушки, но казался странно взволнованным. То и дело спрашивал, не хочу ли я облегчиться. Я повторял «нет», пока он не начал утомлять меня, и попросил его уйти. Когда же мне наконец захотелось, он убрал повязку, лубок и принес мне судно, на которое надо было сесть. Я был теперь гладок, осталась лишь трубочка, которой я прежде не увидел. Глаза сами закрылись при виде багрового кровавого рубца.
Потребовалось время, прежде чем я смог что-то выдавить, и я завопил от боли, когда горячая жидкость впервые проникла в обнажившийся канал. Наверное, я чуть не потерял сознание, но, не желая упасть в собственную лужу, удержался на посудине. Завершив, я изумленно увидел, что глаза Нарта сияют. Он обратил ладони к небу и прорыдал: «Да будет восхвален Бог в небесах!» Мне он потом сказал, что никогда еще зрелище человека того же сословия так его не радовало. Рана моя гноилась, и он страшно боялся, что канал закупорился, — это было чревато мучительной, воистину неописуемой смертью.
Пери все еще ждала моего ответа:
— Как ты скромен! Многие мужчины дрогнули бы при виде такого ножа. Я теперь вспоминаю удивление моего отца, слушавшего твою историю.
Задолго до того, как меня оскопили, я был в одной харчевне и смотрел на танцовщицу, кружившуюся так, что лиловая юбка взлетала над головой, а другие мужчины подзуживали меня щупать ее. Она подарила мне манящую улыбку, но вскоре ее озорное заигрывание стало напоминать мне, как мальчишки мучают ящериц. Наконец, разглядев ее крупные, грубые руки, я с содроганием понял: это мужчина! Лицо мое вспыхнуло яростью, а танцор кружился и ухмылялся, и мне было стыдно, что меня так провели. Но теперь я сам был в точности как этот танцор — неопределенного пола, всем чуждый, всегда вызывающий злое чувство из-за того, что сделал и что потерял.