Солнечный удар. Критика апокалиптического разума
Шрифт:
Поэтому если мы и наблюдаем сегодня какое-то банкротство, то это не банкротство нефтяного рынка, а банкротство строгой науки, форпостами которой были статистика, генетика, микробиология, медицинская физиология и экономическая теория. Все они удерживали объекты в только им подобающих границах. Все они сводили объекты к разрывам, полостям и зияниям. Обращает на себя внимание, что отцом практически всех перечисленных наук считается Аристотель.
Аристотель же является и тем, кто за две с половиной тысячи лет до Ясперса предложил свою версию осевого времени. Правда, известна она главным образом по пересказам несохранившейся работы «О философии», в которой философ из Стагир утверждает, что человеческий род неоднократно погибал во всех вселенских катастрофах [4] , последней из которых был Девкалионов потоп, в результате которого сын Прометея Девкалион стал новым родоначальником человеческого рода.
4
См.
По мысли Аристотеля, как бы ни отличались друг от друга поколения человечества, общество, в котором организуется их совместное бытие (греки одним словом называли его «синойкизм»), всегда проходит одинаковые стадии развития. Первой из них соответствует изготовление орудий, второй – создание художественных творений, наконец, третьей – продуцирование самой полисной жизни, которая, как видно, возникает из единства производства и искусства [5] . Вместе с полисом на третьей стадии неизбежно возникает и «мудрость». Появление ее и есть эквивалент осевого времени, которое повторяется ровно столько, сколько возрождается человеческий род.
5
Делез и Гваттари противопоставляют стадиальности, неизбежно ведущей к древовидной генеалогии, корням и стволам, травянистую («ризоматическую») историю. Эта история, избегая дуальностей, является историей, в которой «ни один третий не лишний». По мнению авторов «Капитализма и шизофрении», растущая как трава история пробивается посредине и между вещей, спутывает генеалогию, как будто бы генеалогия держится на причинности, которая ведает соподчинением вещественных форм. Отправляясь, вслед за Генри Миллером, на поиски травяной модели истории в Китай, Делез и Гваттари вскоре разочаровываются в этом, соблазняясь более «ризоматической» Америкой. В итоге они все равно обращаются к становлению как производству бытия, то есть ко все тем же грекам, к полисной жизни и к Аристотелю как наиболее последовательному ее выразителю (это хорошо видно по поздней работе Делеза «Что такое философия»). При этом достаточно очевидно, что Аристотель пестует не «ризому», а «исток». Поэтому походы за сорными травами истории оборачиваются обычной «прогулкой лесом», среди все тех же стволов и корней.
Таким образом, Аристотелево осевое время объединяет уже не столько страны и народы, сколько поколения человечества, которые, несмотря на чудовищные катаклизмы, не просто воскресают, подобно богам разнообразных циклов, но воссоздаются с некой недоступной для человека точностью, как скульптура, отливаемая по невидимой матрице. Тема смены поколений человечества не является оригинальной. Аристотель заимствует ее из фольклора и его переложений у Гесиода (и, возможно, каких-либо других авторов). Однако обращает на себя внимание то, что трагизм смены поколений только подчеркивает неукоснительность воссоздания. Иногда возникает ощущение, что катастрофы и нужны только для того, чтобы довести до совершенства сам процесс матричной отливки нового человечества.
Параллельно вполне может тестироваться способность эйдосов к воплощению, понимаются ли эти эйдосы по все тому же Аристотелю или, по старинке, в стиле представлений Платона. Не исключено также, что Аристотелевы эйдосы отличаются от Платоновых эйдосов большей фертильностью в отношении одушевленного физического присутствия. При этом последняя катастрофа неслучайно связана именно с потопом. В потопном происхождении последнего известного грекам мира есть связь с водным эксцессом рождения мира и человечества в Книге Бытия, а также с драматическими приключениями Ноя, выступающего библейским побратимом Девкалиона.
То, что потопный эпос управляет отсчетом времени, неизменно деля время на «до» и «после», указывает на то, что водные катаклизмы неотделимы от драм летоисчисления, а вместе с ними – от всего находящегося в ведении Хроноса-Сатурна [6] . Однако не в меньшей степени водная этиология вселенских несчастий соотносит нас с морскими божествами.
Бог Книги Бытия не просто сотворяет мир, но сражается с олицетворяющим первозданный водный хаос Левиафаном (подобно тому как его шумеро-аккадский двойник Мардук ведет битву с влажной богиней беспредела Тиамат). Такое же сражение с водным хаосом ведут Ной и Девкалион, при этом вода не столько отступает, сколько, приобретая большую степень организации, воплощается в новых жизненных формах. Если добавить к этому то, что в астромифологии не только водная стихия, но и микробы, в том числе вирусы, соотносятся с планетой Нептун, возникают неожиданные параллели. Эйдосы приближаются к своим подобиям, повышая возможности воплощения, воды выходят из берегов, осуществляя стабилизацию циклов, катаклизмы случаются, видоизменяя русло потоков времени.
6
Согласно
Аристотелем, а до него Пифагором (вместе с их неизвестными учителями) двигало стремление найти общую структуру этих вселенских происшествий. Осевое время может рассматриваться как достижение такой структурой сознания/самосознания. Речь уже не о «мудрости» самой по себе, а о том, что «мудрость» представляет собой выражение сопричастности такому типу связей, который превращает горние и дольние дела в область совместного ведения. На этом фоне осуществляется настолько радикальная имманентизация этих дел, что любая отсылка к трансцендентному, начавшаяся с римского понятия провидения, выглядит капитуляцией перед собственной и вообще любой судьбой, в виде которой трансцендентное изначально и навсегда дано как проявление тебя самого, включая твои характер, привычки и «внешность» (в совокупности описываемые на языке современной социологии словом «габитус» [7] ).
7
См. об этом: Бурдье П. Социология социального пространства. СПб.: Алетейя, 2005.
Если переворачивать известное высказывание Макса Мюллера о том, что в метафорах скрываются мифы, можно сказать, что и мифы, в свою очередь, являются не чем иным, как метафорами, которые имеют самые буквальные указания на настолько масштабные, неожиданные и далеко идущие связи, что они просто не охватываются другим способом.
С этой точки зрения «деления», к которым прибегает Аристотель вслед за Пифагором [8] , не просто выступают выражением числовой модели мира. Следует говорить о «делении» как об изводе числа как гибрида воды и времени, который, в свою очередь, соответствует попытке порционного рассмотрения единства эйдосов и подобий, вод и циклов, времени и катаклизмов. Превращая число в тему для многотысячелетнего повествования-мифоса, Аристотель окончательно освободил его от статуса метафоры, каковым оно, возможно, обладало с самого начала.
8
См. на эту тему фундаментальное исследование: Янков В. Истолкование ранней греческой философии. М.: РГГУ, 2011.
Но если это понятие было метафорой, то метафорой чего? Не идет ли речь о генетических мутациях, воспринимаемых как сближение эйдосов с подобиями? Не выражают ли воды, своим выходом из берегов стабилизирующие исторические циклы, отбраковку целых поколений наследников определенного генома? И не означают ли потоки времени, изменяющие свое русло, смену человеческих популяций в результате того, что вирус проникает в кровь, а потом и в плоть, встраиваясь в определенных случаях в человеческую ДНК?
Как бы то ни было, связанные с созвездием Плеяд богини-пряхи присутствуют в самых разных культурных ареалах, относящихся не только к грекам, но, например, и к славянам. Деятельность прях сама по себе образует ткань мифов о судьбе, но, как мы договорились считать, мифы – это не только мифы, но и метафоры, а в данном случае метафоры того, что не столько в метафизическом, сколько в ткаческом смысле образует основу, уток жизни. Иными словами, независимо от того, как мы мифологизируем судьбу, метафора, которая делает возможной эти мифологизации, сама выступает нитью, пронизывающей самые отдаленные связи. Если все, что отворачивается от судьбы, находит ее быстрее, чем если бы искало, то сама судьба находит себя в переходе, в переносе, в смещении. Иными словами, она находит себя в метафоре.
Судьба и метафора не связаны одной нитью; они вместе и есть нить, которая связывает. Чем надежнее способ связи, тем больше возможностей для мифа, для сюжета, наконец, для той формы жизни, которая держится на самоописании. На самом буквальном из известных нам уровней связь судьбы и метафоры крепится цепочками ДНК, которые соединяются, тянутся и обрезаются, чтобы поменяться фрагментами, совсем как нити мойр Клото, Лахесис и Атропос. С ДНК соотносится единство связей между нуклеотидами внутри макромолекул с воспроизводственными связями внутри организма и между поколениями его обладателей.